Кибернетика и общество

         

Hekotopыe коммуникативные машины и их будущее


Я посвятил предыдущую главу проблеме воздействия на промышленность и общество некоторых управляющих машин, которые уже начинают проявлять имеющие большое значение возможности замены человеческого труда машинным. Однако есть много проблем, связанных с автоматическими устройствами, которые не имеют никакого отношения к нашей фабричной системе, но служат или для иллюстрации и выявления возможностей коммуникативных механизмов вообще, или для полумедицинских целей протезирования и замены человеческих функций, утраченных или ослабленных у некоторых потерпевших несчастье лиц. Первая машина, которую мы рассмотрим, была создана для теоретических целей как иллюстрация к работе, проделанной теоретически несколько лет тому назад мною и моими коллегами д-ром Артуро Розенблютом и д-ром Джулнаном Байглоу. В этой работе мы предположили, что механизм самопроизвольного действия является механизмом обратной связи, и соответственно мы искали в человеческой самопроизвольной деятельности те черты расстройства, которые проявляют механизмы обратной связи, когда они перегружены.

Простейший тип расстройства – это колебания в процессе выбора цели; это колебание происходит только в случае активно вызванного процесса. Это явление довольно близко к имеющему место у человека явлению, известному как целевое дрожание, например когда пациент протягивает руку за стаканом воды, его рука дрожит все сильнее и сильнее и он не может поднять стакан.

У человека встречается и другой тип дрожания, который в известных отношениях диаметрально противоположен целевому дрожанию. Он известен как болезнь Паркинсона и знаком всем нам как параличное дрожание у стариков. Здесь у пациента дрожание проявляется даже во время отдыха; а фактически, если болезнь не слишком сильна, – [с.168] только во время отдыха. Когда пациент пытается выполнить определенную задачу, это дрожание прекращается настолько, что жертва болезни Паркинсона в ее ранней стадии может быть даже преуспевающим глазным хирургом.

Все мы трое связывали болезнь Паркинсона с обратной связью, несколько отличной от обратной связи, связанной с достижением цели.
Для того чтобы успешно достичь цели, различные, прямо не связанные с целенаправленным движением сочленения должны находиться в таком состоянии умеренного тонуса или напряжения, чтобы должным образом поддерживать конечное целенаправленное сокращение мускулов. Для этого необходим механизм вторичной обратной связи, местом которого в мозгу, по-видимому, не является мозжечок, представляющий собой центральный управляющий пост механизма, расстройство которого вызывает целевое дрожание. Этот второй род обратной связи известен как обратная связь, регулирующая положение.

Математически можно показать, что в обоих случаях дрожания обратная связь является чрезвычайно большой. Теперь, когда мы рассматриваем обратную связь, имеющую важное значение в болезни Паркинсона, то оказывается, что самопроизвольная обратная связь, регулирующая основное движение, действует в направлении, противоположном обратной связи, регулирующей положение, поскольку дело касается движения органов, регулируемых этой последней обратной связью. Поэтому наличие цели вызывает ослабление чрезмерного усиления обратной связи, регулирующей положение, и вполне может установить ее ниже уровня дрожания. Теоретически эти вещи мы знали очень хорошо, но до недавнего времени мы не пытались создать рабочую модель. Однако в дальнейшем возникла потребность создать демонстрационный аппарат, который действовал бы в соответствии с нашей теорией.

Соответственно профессор Дж. Б. Уиснер, работающий в лаборатории электроники Массачусетского технологического института, обсудил со мной возможность создания фототропической машины, или машины с простой фиксированной, приданной ей целью; части этой машины должны были быть в достаточной степени приспособлены для демонстрации основных явлении самопроизвольной обратной связи и такого явления, которое мы только что называли обратной связью, регулирующей положение, а также их расстройств. По нашему предложению, Генри Синглтон [с.169] взялся за решение проблемы построения такой машины и довел ее до блестящего и успешного конца.


Это представляет собой близкую аналогию целевого дрожания, которое связано с повреждением мозжечка. [с.170]

Установочный механизм, управляющий положением руля, содержит вторую обратную связь, которую можно рассматривать как обратную связь, регулирующую положение. Эта обратная связь идет от потенциометра ко второму моменту и обратно к потенциометру, и ее нулевое положение регулируется выходом первой обратной связи. Если эта обратная связь перегружена, то руль начинает испытывать дрожание второго рода. Такое дрожание происходит при отсутствии света, то есть когда машине не задана цель. Теоретически это обусловливается тем обстоятельством, что поскольку затрагивается второй механизм, постольку действие первого механизма противоречит его обратной связи и стремится уменьшить ее значение. Это явление в применении к человеку представляет собой описанную нами болезнь Паркинсона.

Недавно я получил письмо от д-ра Грэя Уолтера, работающего в Неврологическом институте в Бристоле (Англия), где он интересовался “молью” или “клопом”, и Уолтер сообщил мне о подобном своем собственном механизме, отличающемся от моего механизма тем, что имеет определенную, но изменяющуюся цель. Уолтер пишет: “Мы включили другие черты, кроме отрицательной обратной связи, которые придают прибору как исследовательское и этическое отношение к миру, так и чисто фототропическое отношение”. Возможность такого изменения в модели поведения рассматривается мною в главе, посвященной научению, и развитые там взгляды имеют прямое отношение к машине Уолтера, хотя в настоящее время я не знаю, какие именно средства он использовал для того, чтобы обеспечить такой тип поведения.

“Моль” и дальнейшее развитие фототропической машины Уолтером на первый взгляд представляются упражнениями в виртуозности или, самое большее, техническими комментариями к философскому тексту. Тем не менее они в известном отношении имеют определенное практическое применение. Военно-медицинская служба Соединенных Штатов сфотографировала поведение “моли” для сравнения с фотографиями действительных случаев нервного дрожания, и эти фотографии помогают обучению военных врачей-неврологов.



Второй класс машин, над которыми мы также работали, имеет гораздо более прямую и непосредственную важную медицинскую ценность. Эти машины можно использовать [с.171] для компенсирования повреждений искалеченных или недостаточно развитых органов чувств, а также для придания новой и потенциально опасной силы уже здоровым органам. Помощь машины может распространяться на создание лучших искусственных органов, на приборы, помогающие слепому читать страницы обычного текста путем преобразования видимых знаков в слуховые, и на другие подобные вспомогательные средства для того, чтобы осведомить этих лиц о приближающихся опасностях и дать им свободу передвижения. В частности, мы можем использовать машину для того, чтобы помочь совершенно глухим. Вспомогательные средства этого последнего класса сконструировать, по-видимому, легче всего: частично вследствие того, что телефонная техника лучше всего изучена и представляет собой наиболее знакомую нам технику сообщения, частично вследствие того, что потеря слуха представляет собой в подавляющем числе случаев утрату одной способности – способности свободного участия в человеческом разговоре, и частично вследствие того, что передаваемая речью полезная информация может быть сконцентрирована в таком узком диапазоне, что она не будет находиться вне пределов передаточной способности чувства осязания.

Некоторое время тому назад профессор Уиснер сказал мне, что он интересуется возможностью создания приспособления, помогающего совершенно глухим, и что он был бы рад слышать мое мнение по эгому вопросу. Я изложил свою точку зрения, и оказалось, что мы во многом придерживаемся одного и того же мнения. Мы знали об уже проделанной в лабораториях “Bell telephone company” работе над зрительно воспринимаемой речью и об отношении этой работы к их более ранней работе над “вокодером”. Мы знали, что работа над “вокодером” дала нам более благоприятное, чем любой из предшествующих методов, измерение объема информации, которую необходимо передать, для того чтобы речь была понятной.




Однако мы чувствовали, что зрительно воспринимаемая речь имеет два неудобства, именно то, что ее, очевидно, нелегко произвести в портативной форме, и то, что она предъявляет слишком тяжелые требования к органу зрения, который сравнительно более важен для глухих, чем для всех других людей. Грубые расчеты показывали, что использованный в приборе зрительного приема речи принцип можно перенести на чувство [с.172] осязания и это, как мы решили, должно быть основой нашего аппарата.

Очень скоро после начала нашей работы мы обнаружили, что исследователи в лабораториях “Bell telephone company” также рассматривали возможность осязательного приема звука и включили этот принцип в свою патентную заявку. Эти исследователи были достаточно любезны сообщить нам, что ими не была проделана никакая экспериментальная работа в этой области и что они предоставляют нам свободу продолжать наши исследования. Поэтому мы поручили проектирование и создание этого аппарата Леону Ливайну, инженеру в электронной лаборатории Массачусетского технологического института. Мы предвидели, что вопросы учебы будут составлять большую часть работы, необходимой для того, чтобы довести наше изобретение до практического применения, и здесь нам помогли советы д-ра Александера Бэвеласа, работающего в Управлении психологии.

Проблеме интерпретирования речи через другое чувство, кроме слуха, как, например, через чувство осязания, можно дать следующее объяснение с точки зрения языка. Как мы говорили, можно грубо различить три ступени в языке и два промежуточных преобразования между внешним миром и субъективным приемом информации. Первую ступень составляют акустические символы, физически представляющие собой вибрацию воздуха; вторая, или фонетическая, ступень – это различные явления, возникающие во внутреннем ухе и связанных с ним частях нервной системы; третья, или семантическая, ступень представляет собой передачу этих символов смысловому опыту.

У глухого имеются первая и третья ступени, но вторая ступень отсутствует.


Однако вполне можно представить, что мы можем заменить вторую ступень ступенью, обходящей чувство слуха и проходящей, например, через чувство осязания. Здесь преобразование первой ступени в новую вторую ступень осуществляется не заложенным в нас физико-нервным аппаратом, а искусственной, созданной человеком системой. Преобразование новой второй ступени в третью ступень прямо недоступно нашему наблюдению, однако оно представляет собой образование новой системы привычек и реагировании, подобных тем, какие мы вырабатываем у себя, когда учимся управлять автомобилем. В настоящее [с.173] время состояние нашего аппарата следующее: переход от первой к новой второй ступени вполне находится под контролем, хотя и имеются некоторые технические трудности, которые следует еще преодолеть. Мы проводим исследования процесса научения, то есть перехода от второй ступени к третьей; и, по нашему мнению, результаты этих исследований являются чрезвычайно обнадеживающими. Лучший результат, который мы можем пока показать, состоит в том, что при наученном словарном запасе в двенадцать простых слов в восьмидесятикратных случайных повторениях было сделано только шесть ошибок.

В нашей работе мы должны всегда помнить о ряде обстоятельств. Первым из этих обстоятельств, как мы сказали, является тот факт, что слух не является единственным чувством сообщения, но что он такое чувство сообщения, которое находит свое главное применение в установлении en rapport с другими индивидуумами. Слух также представляет собой чувство, соответствующее некоторой коммуникативной деятельности с нашей стороны, а именно деятельности речи. Использование слуха в других отношениях также имеет важное значение, как, например, восприятие звуков природы и наслаждение музыкой, однако это использование не столь важно, чтобы мы рассматривали человека глухим в социальном отношении, если он участвует в обычном сообщении между людьми посредством речи и не использует слух в других отношениях. Иначе говоря, слух обладает тем свойством, что если мы лишены всякого использования слуха, кроме использования его для связи посредством речи с другими людьми, то мы тем не менее испытывали бы неудобства и от этого минимального недостатка.



Имея перед собой цель протезирования органов чувств, мы должны рассматривать весь речевой процесс как целое. Насколько это важно, становится сразу очевидным, когда мы рассматриваем речь глухонемого. Для большинства глухонемых обучение чтению движения губ не является ни невозможным, ни чрезмерно трудным делом, и глухонемой может достичь вполне удовлетворительного результата в умении воспринимать речевые сигналы от других. С другой стороны, за очень небольшим исключением, что является результатом лучшего и более раннего обучения, огромное большинство глухонемых, хотя они могут научиться использовать сноп губы и рот для произведения звуков, [с.174] делают это с такой причудливо комической и неприятной интонацией, которая представляет собой очень неэффективную форму посылки сигнала.

Трудность заключается в том, что для глухонемых акт разговора разорван на две совершенно отдельные части. Мы можем очень легко создать подобную ситуацию для нормального человека, если дадим ему такую телефонную систему связи с другим лицом, где его собственная речь не передается телефоном к его собственным ушам. Создать такие передаточные системы с глухим микрофоном не представляет труда, и эти системы действительно рассматривались телефонными компаниями и были отвергнуты только потому, что они вызывают страшное чувство расстройства, обусловленное, в частности, незнанием того, в какой степени голос передается линией. Люди, пользовавшиеся системой этого рода, всегда были вынуждены кричать в полную силу своего голоса, чтобы быть уверенными, что их сообщение услышано на другом конце линии.

Вернемся теперь к обычной речи. Мы видим, что процессы речи и слуха никогда не разделены у нормального человека, но что само обучение речи обусловлено тем обстоятельством, что каждый индивидуум слышит то, что он говорит. Для получения лучших результатов недостаточно, чтобы человек с большими перерывами слышал то, что он говорит, и чтобы он заполнял эти интервалы, прибегая к своей памяти. Хорошее качество речи может быть получено только в том случае, когда она подвержена постоянному контролированию и самокритике.


В любом вспомогательном аппарате для совершенно глухих должен учитываться этот факт, и, хотя этот аппарат может фактически воздействовать на другой орган чувств, как, например, на органы осязания, а не на отсутствующее чувство слуха, он должен иметь сходство с электрическими слуховыми аппаратами наших дней по своей портативности, а также в том, что его можно постоянно носить с собой.

Дальнейшая теория протезирования органа слуха зависит от объема информации, эффективно используемой при слушании. Самый грубый расчет этого объема позволяет оценить максимум, который возможно передать через диапазон звука частотой в 10 000 герц и диапазон амплитуды в 80 децибелов. Однако такое напряжение связи, хотя оно показывает максимум того, что вполне могло бы выполнить ухо, является слишком большим, чтобы [с.175] представлять передаваемую речью эффективную информацию. Во-первых, речь, передаваемая через телефон, не влечет за собой передачу звуков более чем в 3000 герц, амплитудой, очевидно, не больше 5–10 децибелов; однако даже здесь, несмотря на то, что мы не преувеличиваем диапазона передаваемых уху звуков, мы сильно преувеличиваем диапазон используемых ухом и мозгом звуков для воспроизведения членораздельной речи.

Мы отмечали, что самой лучшей работой, проделанной в области оценки объема информации, является работа над “вокодером” в лабораториях “Bell telephon company”. Эту работу можно использовать для демонстрации того, что если человеческая речь правильно разделена не более чем на пять частотных полос и если эти полосы детектированы таким образом, что воспринимается только их оболочка или внешние формы, и если они используются для модулирования совершенно произвольных звуков в пределах их диапазона частоты, тогда, если эти звуки в конце концов сложить, первоначальная речь опознается как речь, и притом почти как речь отдельного лица. Тем не менее объем использованной или неиспользованной возможной переданной информации сокращается не больше чем до одной десятой или одной сотой имевшейся в наличии первоначальной потенциальной информации.



Когда мы проводим различие между использованной и неиспользованной информацией в речи, то мы проводим различие между максимальной кодирующей мощностью речи, воспринятой ухом, и между максимальной мощностью, проникающей через каскадную сеть последовательных ступеней, состоящих из уха и мозга. Первая мощность имеет отношение только к передаче речи через воздух и через промежуточные приборы, подобные телефону, завершаемые самим ухом, а не каким-либо иным аппаратом в мозгу, используемым для понимания речи. Вторая мощность относится к передаче энергии всего комплекса “воздух-телефон-ухо-мозг”. Конечно, могут иметься более тонкие оттенки модуляций, которые не проходят через данную всеохватывающую передаточную систему узкой полосы частот; и трудно оценить объем потерянной информации, передаваемой этими оттенками, однако этот объем, по-видимому, является сравнительно небольшим. Такова идея “вокодера”. Предыдущие технические оценки информации были неполны, так как они игнорировали [с.176] конечный элемент цепи, идущей от звуковых колебаний воздуха к мозгу.

Используя другие чувства глухого, мы должны иметь в виду, что за исключением зрения все другие чувства более низкого качества по сравнению со слухом и передают меньше информации за единицу времени. Единственный способ, которым мы можем заставить такое менее совершенное чувство, как осязание, работать с максимальной эффективностью, состоит в том, чтобы посылать через него не всю информацию, которую мы получаем через слух, а отредактированную часть тех звуковых комбинаций, которые пригодны для понимания речи. Иначе говоря, мы заменяем часть функции, выполняемой обычно корой головного мозга после получения звука, фильтруя нашу информацию до того, как она проходит через осязательные рецепторы. Таким образом, мы передаем часть функции коры головного мозга искусственной внешней коре. Способ, каким мы осуществляем это в рассматриваемом нами аппарате, состоит в разделении частотных полос речи как в “вокодере” и затем – после того, как они были использованы для модулирования колебаний, имеющих частоту, легко воспринимаемую кожей, – в передаче этих различных детектированных полос в пространственно разделенные области осязания.


Например, пять частотных полос можно соответственно послать к большому пальцу и четырем другим пальцам одной руки.

Это помогает уяснить нам основные принципы аппарата, необходимого для приема понятной речи через звуковые колебания, преобразованные электрически в осязание. Мы уже достаточно продвинулись вперед на этом пути и знаем, что формы значительного количества слов достаточно отличаются друг от друга и достаточно стойки у ряда говорящих людей, чтобы их можно было распознать без большой речевой тренировки. Исходя из этого, основным направлением исследования должно быть более тщательное обучение глухонемых распознанию и воспроизведению звуков. С технической точки зрения перед нами встанут серьезные проблемы, связанные с портативностью аппарата и сокращением потребляемой им энергии без нанесения ущерба его свойствам. Эти вопросы пока еще находятся в стадии обсуждения. Я не хочу посеять ложные и, в частности, преждевременные надежды среди людей, страдающих физическими недостатками, и их друзей, однако я [с.177] думаю, что можно с уверенностью сказать, что перспективы на успех далеко не безнадежны.

Со времени опубликования первого издания этой книги новые специальные приборы, поясняющие положения в теории сообщения, были созданы некоторыми работниками в этой области. Я уже упоминал в одной из предыдущих глав о гомеостате д-ра Эшби и в известном отношении подобных машинах д-ра Грэя Уолтера. Позвольте мне здесь упомянуть также о некоторых более ранних машинах д-ра Уолтера, в некоторой степени подобных моим “моли” или “клопу”, по созданных для иной цели. В этих фототропических машинах каждый отдельный прибор имеет источник света и, следовательно, может воздействовать па другие приборы. Таким образом, ряд этих приборов, приведенных одновременно в действие, обнаруживает некоторые группировки и взаимные реакции, которые большинство зоопсихологов объяснило бы как социальное поведение, если бы эти элементы оказались воплощенными в плоть и кровь, а не в медь и сталь. Это – новая наука механического поведения, даже несмотря на то, что почти вся она – дело будущего.



Иначе говоря, мы, как ученые, должны знать, какова человеческая природа и каковы заложенные в человеке цели, даже если мы должны владеть этим знанием как солдаты или государственные деятели, и мы должны знать, почему мы хотим управлять им.

Когда я говорю, что машинная опасность для общества исходит не от самой машины, а от ее применения человеком, я действительно подчеркиваю предупреждение Сэмюеля Батлера. В своем “Erewhon” он показывает, что машины неспособны действовать иначе, как покоряя человечество, путем использования людей в качестве подчиненных [с.186] органов. Тем не менее мы не должны принимать предвидение Батлера слишком серьезно, так как в его время фактически ни он, ни его современники помогли понять подлинную природу поведения автомата, и высказывания Батлера являются скорее сарказмами, чем научными замечаниями

С тех пор как мы имели несчастье изобрести атомную бомбу, наши газеты много шумели об американском “знании, как делать”, но есть еще одна вещь – более важная, чем “знание, как делать” это “знание, что делать”, – и мы не можем заподозрить Соединенные Штаты в чрезмерном обладании этим достоинством. Под “знанием, что делать” мы имеем в виду не только то, каким образом достичь наших целей, но и каковы должны быть наши цели. Я могу пояснить различие между этими двумя видами знания примером. Несколько лет тому назад один видный американский инженер купил дорогое пианино. Спустя неделю или две стало ясно, что эта покупка вызвана не каким-либо особым интересом к музыкальным достоинствам пианино, а скорее интересом к его механизму. Для этого джентльмена пианино было не средством воспроизведения музыки, а средством показать некоему изобретателю, насколько он был искусен в преодолении некоторых трудностей в воспроизведении музыки. Такое качество – достойное уважения качество ученика-второгодника. Насколько достойно уважения это качество в одном из тех, от кого зависит вся культурная будущность нашей страны, я оставляю судить читателю.

В мифах и сказках, которые мы читали в детстве, мы узнаем некоторые более простые и более очевидные истины жизни, как, например: когда найдешь джина в кувшине, то лучше оставить его там; если рыбак слишком много раз по наущению своей жены просит благ от неба, то он окончит именно тем, с чего начал, если вам даны три желания, то следует быть очень осторожным в выборе этих желаний.


Эти простые и очевидные истины представляют детский эквивалент того трагического взгляда на жизнь, которого придерживались древние греки и придерживаются многие современные европейцы и который в некоторой мере чужд нашей стране изобилия.

У древних греков акт открытия огня вызывал самые различные чувства. С одной стороны, в их представлении, как и в нашем, огонь являлся великим благом для всего [с.187] человечества. С другой стороны, принести огонь с неба на землю – означало бросить вызов богам Олимпа, и это не могло остаться безнаказанным как оскорбительная дерзость по отношению к прерогативам богов. Так, мы видим могучую фигуру Прометея, похитителя огня, прообраз ученого, героя, но героя, осужденного, прикованного цепями к скале в горах Кавказа, с громадным орлом, рвущим своим клювом его печень. Мы читаем звучные строки трагедии Эсхила, где прикованный титан призывает и небо, и землю быть свидетелями тех мук, которые он выносит по милости богов.

Чувство трагедии состоит в том, что мир не является приятным маленьким гнездышком, созданным для нашей защиты, а огромной и в основном враждебной средой, где мы можем добиваться чего-либо большого, только оказывая открытое неповиновение богам, и что это неповиновение неизбежно влечет за собой кару. Это опасный мир, где нет безопасности, за исключением некой негативной безопасности смирения и умеренных стремлений. Это мир, где заслуженную кару несут не только те, кто грешит преднамеренно, но и те, чье единственное преступление заключается в незнании богов и окружающего его мира.

Если человек с этим трагическим чувством приближается не к огню, а к другому проявлению первоначальной энергии, как, например, к расщеплению атома, он будет делать это со страхом и дрожью. Он не прыгнет в ту область, куда боятся ступить ангелы, если только он не готов понести кару, которая постигает падших ангелов. Он также не передаст спокойно машине, сделанной по его собственному образу, выбор между добром и злом, не снимая с себя полностью ответственности за этот выбор.



Я сказал, что современный человек, и особенно современный американец, сколько бы у него ни было “знаний, как делать”, обладает очень малым “знанием, что делать”. Он благосклонно отнесется к недосягаемой ловкости полученных машиной решений, не слишком задумываясь над побуждениями и принципами, скрывающимися за ними. Поступая так, он рано или поздно поставит себя в положение того отца из книги Вильяма Уаймарка Джэкобса “Обезьянья лапа”, который мечтал получить 100 фунтов, и в конечном итоге увидел у двери своего дома агента компании, в которой служил его сын, предлагающего ему 100 фунтов в качестве утешения за смерть его сына на фабрике. Или опять-таки он может сделать это таким же образом, [с.188] как рыбак араб из сказок “Тысяча и одна ночь”, сломавший печать Соломона на крышке кувшина, в котором находился злой джин.

Запомним, что существуют игровые машины типа “обезьяньей лапы” и типа джина в закупоренном кувшине. Любая машина, созданная в целях выработки решений, если она не обладает способностью научения, будет совершенно лишена гибкости мысли. Горе нам, если мы позволим ей решать вопросы нашего поведения, прежде чем исследуем законы ее действий и не будем полностью уверены, что ее поведение будет осуществляться на приемлемых для нас принципах. С другой стороны, подобная джину машина, способная к научению и принятию решений на базе этого научения, никоим образом не будет вынуждена принимать такие решения, какие приняли бы мы или которые были бы приемлемы для нас. Для человека, который не уверен в этом, переложить проблему своей ответственности на машину независимо от того, будет ли она способна к научению или нет, означает пустить свои обязанности с ветром и видеть, что они возвращаются ему с бурей.

Я говорил о машинах, но не только о машинах, имеющих мозг из меди и мускулы из железа. Когда человеческие атомы скреплены в организацию, в которой они используются не в соответствии со своим назначением, как разумные человеческие существа, а как зубцы, рычаги и стержни, то большого значения не будет иметь то обстоятельство, что их сырьем являются плоть и кровь. То, что используется в качестве элемента в машине, действительно представляют собой элемент машины. Если мы доверим наши решения машине из металла или тем машинам из плоти и крови, которые представляют собой бюро, огромные библиотеки, армии и акционерные общества, то мы никогда не получим правильного ответа на наш вопрос, если только не поставим его правильно.“Обезьянья лапа” из кожи и кости столь же мертва, как и все сделанное из железа и стали. Джин – этот собирательный образ корпорации – столь же страшен, как если бы он являлся окруженным ореолом колдовским обманом.

Час уже пробил, и выбор между добром и злом у нашего порога. [с.189]



Идея вероятностной вселенной


Начало XX века представляет собой нечто большее, чем просто веху, отмечающую конец одного столетия и начало другого. Еще до того, как совершился политический переход от мирного в целом XIX столетия к только что пережитому нами полувеку войн, произошло действительное изменение взглядов. Оно, по-видимому, прежде всего проявилось в науке, хотя вполне возможно, что факторы, оказавшие влияние на науку, самостоятельно привели к тому заметному разрыву между искусством и литературой XIX века и искусством и литературой XX века, который сейчас наблюдается.

Почти безраздельно господствовавшая с конца XVII до конца XIX века ньютоновская физика описывала Вселенную, где все происходит точно в соответствии с законами; она описывала компактную, прочно устроенную Вселенную, где все будущее строго зависит от всего прошедшего. Экспериментально подобную картину мира никогда нельзя целиком ни подтвердить, ни опровергнуть; и она в значительной степени относится к числу тех представлений о мире, которые дополняют опыт и вместе с тем некоторым образом представляют собой нечто более универсальное, чем это возможно подтвердить опытным путем. Нашими несовершенными опытами мы никогда не в состоянии проверить, возможно ли подтвердить до последнего знака десятичной дроби тот или другой ряд физических или иных законов. Однако, согласно ньютоновской точке зрения, приходилось излагать и формулировать физику так, словно она в самом деле подчинялась подобным законам. Теперь эта точка зрения появляется больше господствующей в физике, и ее преодоление больше всего способствовали Людвиг Больцман в Германии и Дж. Виллард Гиббс в Соединенных Штатах. [c.23]

Оба этих физика нашли радикальное применение новой вдохновляющей идее. Использование в физике введенной главным образом ими статистики, возможно, не было совершенно новым делом, так как Максвелл и другие физики рассматривали миры, состоящие из очень большого числа частиц, которые по необходимости нужно было исследовать статистически. Однако именно Больцман и Гиббс ввели статистику в физику гораздо более радикальным образом, и отныне статистический подход приобрел важное значение не только для систем большой сложности, но даже для таких простых систем, как индивидуальная частица в силовом поле.


Статистика – это наука о распределении, и рассматриваемое этими современными учеными распределение было связано не с большими количествами одинаковых частиц, а с какой-либо физической системой с различными начальными положениями и скоростями. Другими слонами, в ньютоновской системе одни и те же физические законы применяются к многообразию систем, исходящих из многообразия положений и имеющих многообразные моменты. Новые статистики представили эту точку зрения в новом снеге. Они сохранили принцип различения систем по их полной энергии, но отвергли то предположение, что посредством прочно установленных каузальных законов, несомненно, возможно без всяких ограничений отличить и раз и навсегда описать системы с одной и той же полной энергией.

Действительно, в работах Ньютона содержалась важная статистическая оговорка, хотя физика XVIII века, которая жила Ньютоном, и игнорировала ее. Никакое физическое измерение никогда не является точным; и то, что мы должны сказать о машине или о другой динамической системе, в действительности относится не к тому, что мы должны ожидать, когда начальные положения и моменты даны с абсолютной точностью (этого никогда не бывает), а к тому, что мы можем ожидать, когда они даны с достижимой степенью точности. Это просто означает, что мы знаем не все начальные условия, а только кое-что об их распределении. Иначе говоря, функциональная часть физики не может избежать рассмотрения неопределенности и случайности событий. Заслуга Гиббса состоит в том, что он впервые дал ясный научный метод, включающий эту случайность в рассмотрение.

Историк науки напрасно ищет единую линию развития. Прекрасно задуманные исследования Гиббса были, однако, [c.24] плохо выполнены, и завершить начатый им труд пришлось другим. Положенная в основу его исследований догадка состояла в следующем: обычно физическая система, принадлежащая к классу физических систем, продолжающего сохранять свои специфические черты класса, в конце концов почти всегда воспроизводит такое распределение, которое она показывает в любой данный момент во всем классе систем.


Иначе говоря, при известных обстоятельствах система проходит через все совместимые с ее энергией распределения положения и моментов, если время ее прохождения достаточно для этого.

Однако это последнее предположение не является ни истинным, ни возможным в каких-либо системах, кроме простейших. Тем не менее существует другой путь, приводящий к тем результатам, которые необходимы были Гиббсу для подкрепления своей гипотезы. По иронии истории этот путь очень тщательно разрабатывался в Париже как раз в то время, когда Гиббс работал в Нью-Хейвене; и лишь не ранее 1920 года произошло плодотворное объединение результатов парижских и нью-хейвенских исследований. Как полагаю, я имел честь помогать рождению первого дитяти этого объединения.

Гиббс должен был иметь дело с теориями измерения и вероятностей, которым было уже по крайней мере 25 лет и которые во многом не соответствовали его запросам. Однако в то же самое время в Париже Борель и Лебег разрабатывали теорию интегрирования, которая, казалось, была противоположна идеям Гиббса. Борель был математиком, уже приобретшим себе репутацию в теории вероятности, и обладал отличным чутьем физика. Он проделал работу, ведущую к этой теории измерения, однако не достиг той ступени, когда ее можно было бы завершить цельной теорией. Это сделал его ученик Лебег – человек совершенно иного склада. Он не обладал чутьем физика и не интересовался физикой. Тем не менее Лебег решил поставленную Борелем задачу. Однако он рассматривал решение этой задачи лишь как создание инструмента для исследования рядов Фурье и других разделов чистой математики. Когда оба этих ученых были выдвинуты кандидатами во Французскую академию наук, между ними произошла ссора, и только после бесчисленных взаимных нападок они оба удостоились чести быть принятыми в Академию. Борель продолжал подчеркивать важность работ Лебега и своих собственных как инструмента для исследований в физике; но полагаю, что именно я в 1920 году первым применил интеграл Лебега к специфической физической проблеме – к проблеме броуновского движения частиц.



Это произошло много лет спустя после смерти Гиббса; и его работы в течение двух десятилетии оставались одной из тех загадок науки, которые приносят плоды даже в том случае, когда кажется, что они не должны приносить их. Многие строили догадки, значительно опережавшие свое время; и это не менее верно в математической физике. Введение Гиббсом вероятности в физику произошло задолго до того, как появилась адекватная теория того рода вероятностей, которые ему требовались. Однако я убежден, что вследствие всех этих нововведении именно Гиббсу, а не Альберту Эйнштейну, Вернеру Гейзенбергу или Максу Планку мы должны приписать первую великую революцию в физике XX века.

Результатом этой революции явилось то, что теперь физика больше не претендует иметь дело с тем, что произойдет всегда, а только с тем, что произойдет с преобладающей степенью вероятности. Вначале в работах самого Гиббса эта вероятностная точка зрения зиждилась на ньютоновском основании, где элементы, вероятность которых подлежала определению, представляли собой подчиняющиеся ньютоновским законам системы. Теория Гиббса была, по существу, новой теорией, однако перестановки, с которыми она была совместима, оставались теми же самыми, которые рассматривались Ньютоном. Дальнейшее развитие физики состояло в том, что был отброшен или изменен косный ньютоновский базис, и случайность Гиббса выступает теперь по всей своей наготе как цельная основа физики. Верно, конечно, что в этом вопросе предмет еще далеко не исчерпан и что Эйнштейн и в известной мере Луи де Бройль утверждают, что строго детерминированный мир является более приемлемым, чем вероятностный мир; однако эти великие ученые ведут арьергардные бон против подавляющих сил младшего поколения.

Одно из интересных изменений, происшедших в физике, состоит в том, что в вероятностном мире мы уже не имеем больше дела с величинами и суждениями, относящимися к определенной реальной вселенной в целом, а вместо этого ставим вопросы, ответы на которые можно найти в допущении огромного числа подобных миров.


Таким образом, [c.26] случай был допущен не просто как математический инструмент исследований в физике, но как ее нераздельная часть.

Это признание наличия в мире элемента неполного детерминизма, почти иррациональности, в известной степени аналогично фрейдовскому допущению глубоко иррационального компонента в поведении и мышлении человека. В современном мире политической, а также интеллектуальной неразберихи естественно объединить в одну группу Гиббса, Зигмунда Фрейда и сторонников современной теории вероятностей как представителей единой тенденции; но я все-таки не хотел бы настаивать на этом. Пропасть между образом мышления Гиббса –Лебега и интуитивным, однако в некотором отношении дискурсивным, методом Фрейда слишком велика. Все же в своем признании случая как основного элемента в строении самой вселенной эти ученые очень близки друг другу, а также традиции св. Августина. Ибо этот элемент случайности, это органическое несовершенство можно рассматривать, не прибегая к сильным выражениям, как зло – негативное зло, которое св. Августин охарактеризовал как несовершенство, а не как позитивное предумышленное зло манихейцев.

Эта книга посвящена рассмотрению воздействия точки зрения Гиббса на современную жизнь как путем непосредственных изменений, вызванных ею в творческой науке, так и путем тех изменений, которые она косвенным образом вызвала в нашем отношении к жизни вообще. Таким образом, нижеследующие главы в равной мере содержат как элементы технических описаний, так и философские вопросы, где речь идет о том, что нам предстоит сделать и как мы должны реагировать на новый мир, противостоящий нам.

Повторяю, нововведение Гиббса состояло в том, что он стал рассматривать не один мир, а все те миры, где можно найти ответы на ограниченный круг вопросов о нашей среде. В центре его внимания стоял вопрос о степени, до которой ответы относительно одного ряда миров будут вероятны по отношению к другому, более широкому ряду миров. Кроме того, Гиббс выдвигал теорию, что эта вероятность, по мере того как стареет вселенная, естественно, стремится к увеличению.


Мера этой вероятности называется энтропией, и характерная тенденция энтропии заключается в ее возрастании.

По мере того как возрастает энтропия, вселенная и все замкнутые системы во Вселенной, естественно, имеют тенденцию [c.27] к изнашиванию и потере своей определенности и стремятся от наименее вероятного состояния к более вероятному, от состояния организации и дифференциации, где существуют различия и формы, к состоянию хаоса и единообразия. Во вселенной Гиббса порядок наименее вероятен, а хаос .наиболее вероятен. Однако в то время как вселенной в целом, если действительно существует вселенная как целое, присуща тенденция к гибели, то в локальных мирах направление развития, по-видимому, противоположно направлению развития вселенной в целом, и в них наличествует ограниченная и временная тенденция к росту организованности. Жизнь находит себе приют в некоторых из этих миров. Именно исходя из этих позиций, начала свое развитие наука кибернетика(*). [c.28]



История кибернетики


После второй мировой войны я работал над многими разделами теории сообщения (the theory of messages). Помимо электротехнической теории передачи сигналов, существует более обширная область, включающая в себя не только исследование языка, но и исследование сигналов (messages) как средств, управляющих машинами и обществом; сюда же относятся усовершенствование вычислительных машин и других подобных автоматов, размышления о психологии и нервной системе и сравнительно новая теория научного метода. Эта более широкая теория информации представляет собой вероятностную теорию и является неразрывной частью научного течения, обязанного своим происхождением Вилларду Гиббсу и описанного мною в предисловии.

До недавнего времени не существовало слова для выражения этого комплекса идей, и, стремясь охватить всю область одним термином, я почувствовал себя вынужденным изобрести его. Отсюда термин “кибернетика”, который я произвел от греческого слова kubernetes, или “рулевой”, “кормчий”,– то же самое греческое слово, от которого мы в конечном счете производим слово “governor” (“правитель”). Между прочим впоследствии я обнаружил, что этот термин был уже употреблен Андре Ампером в отношении политической науки и был введен в другом контексте одним польским ученым, причем оба этих употребления относятся к первой половине XIX века.

Я написал более или менее специальную книгу под заглавием “Кибернетика”, которая была опубликована в 1948 году. Отвечая на высказанные пожелания сделать ее идеи доступными для неспециалистов, я опубликовал в 1950 году первое издание книги “The Human Use of Human Beings”. С тех пор эти идеи, разделяемые Клодом Шенноном, Уорреном Уивером и мною, разрослись в целую область исследования. Поэтому я воспользовался предоставившейся [c.30] мне возможностью переиздания этой книги, для того чтобы приблизить ее к уровню современных требований и устранить известные недостатки и непоследовательность в ее первоначальной структуре.

Когда я давал определение кибернетики в первой своей книге, я отождествлял понятия “коммуникация” и “управление”.
Почему я так поступал? Устанавливая связь с другим лицом, я сообщаю ему сигнал, а когда это лицо в свою очередь устанавливает связь со мной, оно возвращает подобный сигнал, содержащий информацию, первоначально доступную для него, а не для меня. Управляя действиями другого лица, я сообщаю ему сигнал, и, хотя этот сигнал дан в императивной форме, техника коммуникации в данном случае не отличается от техники коммуникации при сообщении сигнала факта. Более того, чтобы мое управление было действенным, я должен следить за любыми поступающими от него сигналами, которые могут указывать, что приказ понят и выполняется.

В этой книге доказывается, что понимание общества возможно только на пути исследования сигналов и относящихся к нему средств связи и что в будущем развитию этих сигналов и средств связи, развитию обмена информацией между человеком и машиной, между машиной и человеком и между машиной и машиной суждено играть все возрастающую роль.

Когда я отдаю приказ машине, то возникающая в данном случае ситуация, по существу, не отличается от ситуации, возникающей в том случае, когда я отдаю приказ какому-либо лицу. Иначе говоря, что касается моего сознания, то я осознаю отданный приказ и возвратившийся сигнал повиновения. Лично для меня тот факт, что сигнал в своих промежуточных стадиях прошел через машину, а не через какое-либо лицо, не имеет никакого значения и ни в коей мере существенно не изменяет моего отношения к сигналу. Таким образом, теория управления в человеческой, животной или механической технике является частью теории информации.

Естественно, что не только между живыми организмами и машинами, но в каждом более узком классе существ имеются детальные различия в обмене информацией и в проблемах управления. Задачей кибернетики является выработать язык и технические приемы, позволяющие на деле добиться решения проблем управления и связи вообще, а также найти [c.30] надлежащий набор идей и технических приемов, для того чтобы подвести их специфические проявления под определенные понятия.



Команды, с помощью которых мы осуществляем управление нашей средой, являются видом информации, передаваемой нами этой среде. Как и любая форма информации, эти команды подвержены дезорганизации во время передачи. Обычно они доходят в менее ясном виде и, конечно, не в более ясном, чем были посланы. В управлении и связи мы всегда боремся против тенденции природы к нарушению организованного и разрушению имеющего смысл – против тенденции, как показал Гиббс, к возрастанию энтропии.

Большое место в этой книге отводится пределам связи между индивидуумами и внутри индивидуума. Человек погружен в мир, который он воспринимает своими органами чувств. Получаемая им информация координируется его мозгом и нервной системой, пока после соответствующего процесса накопления, сличения и отбора она не поступает в эффекторы, обычно в мышцы. Они в свою очередь воздействуют на внешний мир, а также взаимодействуют с центральной нервной системой через рецепторы, такие, например, как чувствительные окончания мышц и сухожилий, а получаемая последними информация присоединяется к уже накопленному запасу информации, оказывая влияние на будущее действие.

Информация – это обозначение содержания, полученного из внешнего мира в процессе нашего приспособления к нему и приспосабливания к нему наших чувств. Процесс получения и использования информации является процессом нашего приспособления к случайностям внешней среды и нашей жизнедеятельности в этой среде. Потребности и сложность современной жизни предъявляют гораздо большие, чем когда-либо раньше, требования к этому процессу информации, и наша пресса, наши музеи, научные лаборатории, университеты, библиотеки и учебники должны удовлетворить потребности этого процесса, так как в противном случае они не выполнят своего назначения. Действенно жить – это значит жить, располагая правильной информацией. Таким образом, сообщение и управление точно так же связаны с самой сущностью человеческого существования, как и с жизнью человека в обществе.

Задача изучения связи в истории науки ее является ни простым, ни случайным, ни новым делом.


Даже до Ньютона [c.31] подобные проблемы стояли перед физикой, особенно в работах Пьера Ферма, Христиана Гюйгенса и Готфрида Вильгельма Лейбница. Каждый из этих ученых проявлял интерес к физике, в центре внимания которой находилась не механика, а оптика – связь видимых образов.

Пьер Ферма внес вклад в изучение оптики, выдвинув принцип, известный как пришит Ферма, согласно которому свет проходит в кратчайший промежуток времени любой достаточно короткий отрезок пути. Гюйгенс развил в первоначальной форме принцип, известный в настоящее время как “принцип Гюйгенса”, указав, что свет распространяется от источника, образуя вокруг этого источника нечто подобное небольшой сфере, состоящей из вторичных источников, которые в свою очередь распространяют свет точно так же, как и первичные источники. В то же время Лейбниц рассматривал весь мир как совокупность существ, называемых “монадами”, деятельность которых заключается в восприятии друг друга на основе предустановленной богом гармонии. И совершенно ясно, что он мыслил это взаимодействие главным образом в понятиях оптики. Кроме этого восприятия, монады не имели никаких “окон”, и, таким образом, с точки зрения Лейбница, все механическое взаимодействие фактически становится не чем иным, как неуловимым следствием оптического взаимодействия.

Преобладание интереса к оптике и обмену информацией, проявляющееся в этой части философии Лейбница, проходит через всю систему его философии. Оно играет большую роль в двух его наиболее оригинальных положениях: в characteristica universalis, или в положении об универсальном научном языке, и в calculus ratiocinator, или в положении о логическом исчислении. При всей своей несовершенности это логическое исчисление было прямым предшественником современной математической логики.

Лейбниц, всецело поглощенный идеями связи, не только в этом отношении является интеллектуальным предшественником идей, развиваемых в этой книге. Он интересовался также вычислением при помощи машин и автоматами. Мои взгляды очень далеки от философских взглядов Лейбница.


Однако проблемы, которыми я занимаюсь, вполне определенно являются лейбницианскими. Счетные машины Лейбница были только одним из проявлений его интереса к языку вычислений, к логическому исчислению, в свою очередь представлявшему собой, на его взгляд, лишь [с.32] конкретизацию его идеи о совершенно искусственном языке. Таким образом, даже в своей счетной машине Лейбниц отдавал предпочтение главным образом лингвистике и сообщению.

К середине прошлого века работы Максвелла и его предшественника Фарадея вновь привлекли внимание физиков к оптике, к науке о свете. Свет теперь стали рассматривать как форму электричества, которая могла быть сведена к механике необычной плотной, хотя и незримой среды, которую называли эфиром. Эфир, как полагали в то время, пропитывал атмосферу, межзвездное пространство и все прозрачные вещества. Работы Максвелла по оптике представляли собой математическое развитие идей, убедительно, но в нематематической форме изложенных ранее Фарадеем. Изучение эфира подняло ряд вопросов, на которые не было дано вразумительных ответов, как, например, вопрос о движении материи через эфир. Знаменитый эксперимент Майкельсона – Морли в 90-х годах был проделан для решения этой проблемы, и он дал совершенно неожиданный ответ, а именно, что просто-напросто не существует способа определения движения материи через эфир.

Первое удовлетворительное разрешение проблем, поставленных этим экспериментом, дал Лоренц. Он указал, что если силы сцепления материи представить как электрические или оптические по своей природе, то следует ожидать отрицательного результата от эксперимента Майкельсона – Морли. Однако Эйнштейн в 1905 году придал этим идеям Лоренца форму, где невозможность наблюдения абсолютного движения выступала скорее постулатом физики, чем результатом какой-либо особой структуры материи. Для нас важно, что в работе Эйнштейна свет и материя покоятся на одинаковом основании, как это было до Ньютона, без ньютоновского подчинения всего веществу и механике.

Разъясняя свои взгляды, Эйнштейн разносторонне использует наблюдателя, который может находиться в покое или в движении.


В теории относительности Эйнштейна невозможно ввести наблюдателя без одновременного введения идеи обмена информацией и фактически без того, чтобы вновь не заострить внимания физики на квазилейбницианском состоянии, тенденция которого является опять-таки оптической. Теория относительности Эйнштейна и статистическая механика Гиббса находятся в резком контрасте, поскольку Эйнштейн, подобно Ньютону, оперирует прежде всего [с.33] понятиями абсолютно строгой динамики, не вводя идеи вероятности. Напротив, работы Гиббса являются вероятностными с самого начала. Тем не менее оба этих направления исследований представляют сдвиг в воззрениях физики, где рассмотрение мира как действительно существующего заменено рассмотрением в том или ином смысле мира, каким его случается обозревать, и старый, наивный реализм физики уступает место чему-то такому, с чем мог бы охотно согласиться епископ Беркли.

Здесь уместно рассмотреть некоторые связанные с энтропией положения, о которых уже говорилось в предисловии. Как мы сказали, идея энтропии выражает несколько наиболее важных отклонений механики Гиббса от механики Ньютона. На взгляд Гиббса, физическая величина относится не к внешнему миру как таковому, а к некоторым рядам возможных внешних миров, и, следовательно, она относится к области ответов на некоторые специфические вопросы, которые мы можем задать о внешнем мире. Физика становится теперь не рассмотрением внешней вселенной, которую можно принять в качестве общего ответа на все вопросы о ней, а сводом ответов на гораздо более ограниченные вопросы. Действительно, мы теперь интересуемся уже не исследованием всех возможных выходящих и входящих сигналов, которые возможно получить и послать, а теорией гораздо более специфических входящих и выходящих сигналов, а это влечет за собой измерение уже далеко не безграничного объема информации, которую способны дать сигналы.

Сигналы являются сами формой модели (pattern) и организации. В самом деле, группы сигналов, подобно группам состояний внешнего мира, возможно трактовать как группы, обладающие энтропией.


Как энтропия есть мера дезорганизации, так и передаваемая рядом сигналов информация является мерой организации. Действительно, передаваемую сигналом информацию возможно толковать, по существу, как отрицание ее энтропии и как отрицательный логарифм ее вероятности. То ,есть чем более вероятно сообщение, тем меньше оно содержит информации. Клише, например, имеют меньше смысла, чем великолепные стихи.

Я уже упоминал, что Лейбниц интересовался автоматами. Между прочим этот интерес разделял его современник Блез Паскаль, внесший действительный вклад в создание современного настольного арифмометра. В согласном ходе часов, [с.34] установленных на одно и то же время, Лейбниц усматривал образец предустановленной гармонии своих монад. Ибо техника, воплощенная в автоматах его времени, была техникой часовых мастеров. Рассмотрим движение маленьких танцующих фигурок на крышке музыкальной шкатулки. Они движутся по моделям, однако эта модель была установлена заранее, и здесь прошлое движение фигурок практически не имеет никакого отношения к образцу их будущего движения. Вероятность отклонения их движения от этой модели равна нулю. Здесь действительно имеет место передача сигнала, но этот сигнал поступает от механизма музыкальной шкатулки к фигуркам и остается там. Кроме этой односторонней линии связи с настроенным заранее механизмом музыкальной шкатулки, сами фигурки не имеют других связей с внешним миром. Они слепы, глухи и немы и ничуть не могут отойти в своем движении от обусловленной модели.

Сравните с этими фигурками поведение человека или любого обладающего в какой-то мере смышленостью животного, как, например, котенка. Я зову котенка, и он поднимает голову. Я послал ему сигнал, который он принял своими органами чувств и выражает в действии. Котенок голоден и издает жалобное мяуканье. На этот раз он источник сигнала. Котенок играет с клубочком ниток. Клубочек придвинулся слева к котенку, и котенок ловит его своей левой лапой. На этот раз в нервной системе котенка через известные нервные окончания его суставов, мускулов и сухожилий отдаются и принимаются сигналы очень сложной природы, и с помощью посылаемых этими органами нервных сигналов животное осознает свое действительное положение и напряжение своих тканей.


Только благодаря этим органам возможно что-либо подобное физической ловкости.

Я сравнил предопределенное поведение маленьких фигурок в музыкальной шкатулке, с одной стороны, и произвольное поведение людей и животных – с другой. Однако не следует полагать, что музыкальная шкатулка является типичным образцом для поведения всех машин.

Старые машины действительно функционировали на основе закрытого часового механизма. Так же обстояло дело, в частности, и с прежними попытками изготовления автоматов. Однако современные автоматические машины, как, например, управляемые снаряды, радиовзрыватель, автоматическое устройство для открывания дверей, аппараты управления на химических заводах и другой современный [с.35] арсенал автоматических машин, выполняющих военные или промышленные функции, обладают органами чувств, то есть имеют рецепторы поступающих извне сигналов. Эти рецепторы могут быть такими простыми, как фотоэлектрические элементы, у которых изменяются электрические свойства, когда на них падает свет, и которые способны отличать свет от тьмы; или они могут быть такими сложными, как телевизионная установка. Они могут измерять напряжение благодаря изменениям, вызываемым в электропроводности подвергнутого его действию провода, или они могут измерять температуру посредством термоэлемента, представляющего собой прибор, состоящий из двух различных соединенных друг с другом металлов, через которые проходит ток, когда один из концов контакта нагревается. Всякий прибор в арсенале конструктора научных приборов представляет собой возможный орган чувств, и его при помощи соответствующих электрических аппаратов можно приспособить для записи показаний приборов на расстоянии. Таким образом, у нас есть машина, работа которой обусловлена ее зависимостью от внешнего мира и от происходящих там событий, и мы располагаем этой машиной уже в течение известного времени.

Машина, воздействующая на внешний мир посредством сигналов, также хорошо нам знакома. Автоматическое фотоэлектрическое устройство, открывающее двери лифта, известно каждому, кто проезжал через Пенсильванскую станцию в Нью-Йорке.


Это устройство используется также и во многих зданиях. Когда сигнал, состоящий в прерывании пучка света, посылается в аппарат, этот сигнал действует на дверь и открывает ее, позволяя пассажиру пройти.

Операции между приведением органами чувств в движение машины этого типа и выполнением этой машиной задачи могут быть столь же простыми, как в примере с электрической дверью, или они могут быть какой угодно степени сложности в пределах нашей инженерной техники. Сложное действие – это такое действие, когда вводные данные (которые мы называем вводом – input), для того чтобы оказать воздействие на внешний мир (это воздействие мы называем выводом – output), могут вызвать большое число комбинаций. Эти комбинации вызываются как вводимыми в настоящий момент данными, так и взятыми из накопленных в прошлом данных, которые мы называем памятью. Эти данные записаны в машине. Наиболее сложная из изготовленных [с.36] до сих пор машина, преобразующая вводные данные в выводные, – это быстродействующая электронная вычислительная машина, о которой я расскажу ниже более подробно. Режим работы этих машин определяется при помощи особого рода ввода, который часто состоит из перфорированных карт, лент или намагниченных проволок. Эти перфорированные ленты или намагниченные проволоки определяют способ выполнения этой машиной одной операции в отличие от способа, каким она могла бы выполнить другую операцию. Вследствие частого использования в управлении машиной перфорированных или магнитных лент нанесенные на них данные, предписывающие режим работы одной из этих машин, предназначенных для комбинированной информации, называются программной катушкой (taping).

Я отмечал, что человек и животное обладают кинестетическим чувством, с помощью которого регистрируют положение и напряжение своих мускулов. Для эффективности работы любой машины, подверженной воздействию разнообразной внешней среды, необходимо, чтобы информация о результатах ее собственных действий передавалась ей как часть той информации, в соответствии с которой она должна продолжать функционировать.


Например, если мы управляем лифтом, то недостаточно просто открыть дверь шахты, ибо отданные нами приказы должны еще поставить лифт против двери п момент ее открытия. Необходимо, чтобы работа реле для открывания двери зависела от того факта, что лифт действительно находится против двери, иначе вследствие какой-нибудь задержки лифта пассажир мог бы ступить в пустую шахту. Это управление машиной на основе действительного выполнения ею приказов, а не ожидаемого их выполнения называется обратной связью и включает в себя чувствительные элементы, которые приводятся в движение моторными элементами и которые выполняют функцию предупреждающих сигнальных приспособлений, или мониторов, то есть устройств, показывающих выполнение приказов. Функция этих механизмов состоит в управлении механической тенденцией к дезорганизации, иначе говоря, в том, чтобы вызывать временную и местную перемену обычного направления энтропии.

Я только что упомянул о лифте как о примере обратной связи. В других случаях важность обратной связи еще более очевидна. Например, наводчик орудия получает информацию от своих приборов наблюдения и передает ее орудию [с.37] для установки его таким образом, чтобы снаряд поразил движущуюся цель в. определенное время. Орудие должно быть использовано при любых условиях погоды. При одних условиях погоды смазочное вещество теплое – и орудие передвигается легко и быстро. При других условиях смазка, скажем, замерзает или смешивается с песком – и орудие с запозданием отвечает на данные ему приказы. Если в условиях, когда орудие не реагирует легко на приказы и запаздывает выполнять их, эти приказы усилить дополнительным толчком, то ошибка наводчика будет уменьшаться. Для того чтобы добиться возможно более однородного выполнения приказов, обычно к орудию присоединяют управляющий элемент обратной связи, который регистрирует отставание орудия от заданного положения и, учитывая это различие, дает орудию дополнительный толчок.

Правда, следует принять меры предосторожности, чтобы толчок не был слишком сильным, в противном случае орудие пройдет заданное положение и его нужно будет вновь поставить в правильное положение посредством ряда последовательных толчков, которые могут стать весьма значительными и привести к гибельной нестабильности.


Этого не случится, если системой обратной связи в свою очередь управляют, то есть, иначе говоря, ее собственные энтропические тенденции сдерживаются и достаточно строго держатся в рамках еще одним управляющим механизмом; в этом случае наличие обратной связи увеличит стабильность выполнения приказов орудием. Иначе говоря, выполнение приказов станет менее зависимым от трения, или, что то же самое, от созданного загустением смазки торможения.

Нечто весьма подобное этому происходит в человеческих действиях. Когда я беру сигару, я не намереваюсь приводить в движение какие-либо определенные мускулы. В самом деле, во многих случаях я не знаю, что это за мускулы. Я просто привожу в действие известный механизм обратной связи, именно рефлекс, где совокупность сигналов о том, что я все еще не взял сигару, превращается в новый и усиливающийся приказ запаздывающим мускулам, каковы бы они ни были. Таким же образом весьма единообразная произвольно отдаваемая команда обеспечивает выполнение тон же задачи от самых разнообразных первоначальных положений и независимо от расслабления мускулов, вызванного утомлением. Подобно этому, когда я веду машину, я не слежу за серией команд, зависящих просто от мысленных образов [с.38] дороги и моей задачи. Если я вижу, что машина слишком сильно отклоняется вправо, то это заставляет меня выровнять ее. Это зависит от действительного выполнения приказов машиной, а не просто от дороги; и это позволяет мне примерно с равной эффективностью вести легкий “остин” или тяжелый грузовик, не вырабатывая отдельных навыков для ведения каждой из этих машин. Об этом я еще скажу подробнее в главе, посвященной специальным машинам, где мы рассмотрим ту услугу, какая может быть оказана невропатологии путем исследования неисправно выполняющих свои функции машин, что аналогично расстройствам, происходящим в человеческом организме.

Я утверждаю, что физическое функционирование живых индивидуумов и работа некоторых из новейших информационных машин совершенно параллельны друг другу в своих аналогичных попытках управлять энтропией путем обратной связи.


Как те, так и другие в качестве одной из ступеней цикла своей работы имеют действие сенсорных рецепторов, то есть как в тех, так и в других существуют специальные аппараты, служащие для собирания информации из внешнего мира на низких энергетических уровнях и для преобразования информации в форму, пригодную для работы индивидуума или машины. В обоих случаях эти внешние сигналы не принимаются в чистом виде, а проходят через преобразующую силу аппаратов – живых или искусственно созданных. Информация затем преобразуется в новую форму, пригодную для дальнейших ступеней выполнения приказов. Как в животном, так и в машине это выполнение приказов имеет своей целью оказание воздействия на внешний мир. И в том и другом случае их осуществленное воздействие на внешний мир, а не просто их предполагаемое действие возвращается в центральный регулирующий аппарат. Этот комплекс поведения обычно игнорируется, и в частности он не играет той роли, которую должен был бы играть в нашем анализе общества, хотя с этой точки зрения можно рассматривать как физическое реагирование личности, так и органическое реагирование самого общества. Я не считаю, что социолог не знает о существовании связей в обществе и их сложной природы, однако до последнего времени он склонен был не замечать, до какой степени они являются цементом, связывающим общество воедино.

В этой главе мы наблюдали основное единство комплекса идей, которые до последнего времени не были в достаточной [с.39] мере связаны друг с другом, а именно вероятностной точки зрения в физике, введенной Гиббсом в качестве модификации традиционных ньютоновских воззрений, взглядов св. Августина на порядок и вытекающих из них поведения и теории сообщения между людьми, машинами и в обществе как временной последовательности событий, которая, хотя сама в известной степени случайна, стремится сдержать тенденцию природы к нарушению порядка, приспосабливая части ее к различным преднамеренным целям. [с.40]



Язык, беспорядок и помехи


В главе IV я ссылался на очень интересную работу, недавно проделанную д-ром Манделбротом, работающим в Парижском университете, и профессором Гарвардского университета Джекобсоном над различными явлениями языка, включая, помимо других вопросов, рассмотрение оптимального распределения длин слов. В настоящей главе я не намереваюсь входить в подробности этой работы, а скорее попытаюсь развить следствия из некоторых философских предположений, высказанных этими двумя авторами.

Они считают, что сообщение – это игра, ведущаяся совместно говорящим и слушающим против сил беспорядка, представленных обычными трудностями сообщения и некоторыми предполагаемыми личностями, пытающимися воспрепятствовать сообщению. Собственно говоря, затрагиваемая в этой связи теория игр фон Неймана имеет дело с одной командой, которая сознательно старается передать сигнал, и с другой командой, которая прибегнет к любой стратегии, чтобы помешать передаче сигнала. В строгой теории игр фон Неймана это означает, что говорящий и слушающий сотрудничают в стратегии, исходя из предположения, что вызывающий помехи контрагент прибегает к самой лучшей стратегии, для того чтобы спутать их, опять-таки исходя из предположения, что говорящий и слушатель до настоящего момента использовали лучшую стратегию и т. д.

Говоря более обычным языком, как сторона, устанавливающая сообщение, так и производящие помехи силы вправе использовать технику блефа, для того чтобы спутать друг друга, и вообще эта техника будет использована с целью не дать другой стороне возможности действовать на основе твердого знания техники одной из сторон. Обе стороны будут, следовательно, прибегать к обману: производящие помехи силы для того чтобы приспособиться к повой технике сообщения, развитой устанавливающими [с.190] сообщение силами, а устанавливающие сообщения силы – для того чтобы перехитрить любую стратегию, уже выработанную производящими помехи силами. В этой связи в отношении научного метода имеет величайшее значение замечание Альберта Эйнштейна, которое я цитировал в одной из предыдущих глав: “Der Herr Gott ist raffjniert, aber boshaft ist er nicht” (“Бог коварен, но не злонамерен”).


Это замечание – далеко не шаблонная фраза, а заявление с глубоким смыслом, касающимся стоящих перед ученым проблем. Открытие секретов природы требует мощной и тщательно разработанной техники, однако, поскольку речь идет 6 неживой природе, мы можем ожидать по крайней мере одной вещи – что любой возможный наш шаг вперед не будет парирован изменением стратегии природой, намеревающейся обмануть нас и сорвать наши планы. В самом деле, поскольку речь идет о живой природе, могут быть известные ограничения этому утверждению, ибо истерия часто вызывается перед аудиторией и с намерением, часто бессознательным, мистифицировать эту аудиторию. С другой стороны, точно так же, когда представляется, что мы покорили болезнетворный микроб, то этот микроб может видоизмениться и обнаружить свойства, которые, как по крайней мере кажется, были развиты с сознательным намерением вернуть нас к тому положению, с которого мы начали.

Эти капризы природы независимо от того, насколько они могут досаждать врачу-практику, к счастью, не относятся к числу тех трудностей, которые стоят перед физиком. Природа играет честно, и если после подъема на одну горную гряду физик видит перед собой на горизонте другую вершину, то она не была умышленно воздвигнута там, чтобы свести на нет усилия, которые он уже сделал.

На первый взгляд может показаться, что при отсутствии сознательных и преднамеренных помех, которые ставятся природой, ученый-исследователь должен был бы действовать наверняка и что он всегда действует так, чтобы даже предумышленная и стремящаяся обмануть нас природа не помешала ему приобретать и передавать информацию наиболее благоприятным образом. Эта точка зрения не оправдана. Сообщение вообще и научное исследование в частности требуют больших усилий, даже если это и плодотворные усилия, а борьба с несуществующими привидениями вызывает пустую трату сил, которые следует экономить. [с.191] Нельзя вести свою коммуникативную или научную жизнь, занимаясь борьбой с духами. Опыт в достаточной степени убедил каждого активно работающего физика, что любая мысль о природе, которую не только трудно объяснить, но которая сама активно противодействует этому объяснению, не была оправдана, поскольку это относится к его прошлой работе, и поэтому, для того чтобы быть активно работающим ученым, он должен быть наивен, и даже сознательно наивен, предполагая, что имеет дело с честным богом, и должен задавать свои вопросы о мире, как честный человек.



Таким образом, naivetй ученого, хотя и является профессиональным качеством, не является профессиональным недостатком. Человек, который подходит к науке с точки зрения офицера уголовной полиции, тратил бы большую часть своего времени, расстраивая интриги, которые ему никогда не подстраивались, выслеживая подозреваемых, которые и не собирались уклоняться от ответов на прямые вопросы, и вообще играя в модную игру в полицейских и воров, которая теперь ведется в рамках официальной и военной науки. У меня нет ни малейшего сомнения, что современное помешательство лордов научной администрации на детективах – одна из главных причин бесплодности столь большой части научной работы в наше время.

Отсюда, почти как из посылок силлогизма, следует вывод, что нет других профессий, кроме профессии сыщика, которая может дисквалифицировать и действительно дисквалифицирует человека в ведении наиболее эффективной научной работы, заставляя его подозревать природу в неискренности и делая его неискренним в его отношении к природе и к вопросам о природе. Солдата обучают рассматривать жизнь как конфликт между человеком и человеком, однако даже он не так сильно привержен к этой точке зрения, как член воинствующей религиозной организации – солдат креста или серпа и молота(*). Здесь наличие в основном пропагандистской точки зрения гораздо более важно, чем специфический характер пропаганды. Является ли военная организация, с которой связывают себя торжественной клятвой, организацией Игнатия Лойолы или любой [с.192] другой, – имеет очень малое значение до тех пор, пока член этой организации считает, что правота его убеждений более важна, чем поддержание его свободы и даже его профессиональной naivetй. Он непригоден для высших битв науки независимо от того, какова его преданность и пока эта преданность является абсолютной. В настоящее время, когда почти каждая правящая сила, будет ли она правой или левой, требует от ученого следования догматам, а не ясного открытого ума, легко понять, насколько уже пострадала от этого наука и какие дальнейшие унижения и.


дезорганизации науки можно ожидать в будущем.

Я уже указывал, что дьявол, с которым борется ученый, – это дьявол беспорядка, а несознательного преступного намерения. Та точка зрения, что природа обнаруживает энтропическую тенденцию, является точкой зрения св. Августина, а не манихейцев. Неспособность природы проводить агрессивную политику с целью умышленного нанесения поражения ученому означает, что ее злые дела являются результатом слабости характера ученого, а не какой-то особой злой силы, которую природа может иметь и которая равна принципам порядка во Вселенной или превосходит их. Все же эти местные и временные принципы порядка во Вселенной, вероятно, не очень отличаются от того, что религиозный человек подразумевает под богом. Для сторонников точки зрения св. Августина все черное в мире является негативным и просто представляет собой отсутствие белого, тогда как для манихейцев белое и черное – это две противоположные армии, выведенные на линию огня друг против друга. Всем крестовым походам, всем джихадам, всем войнам коммунизма против дьявола капитализма присущ неуловимый эмоциональный оттенок манихейства.

Поддержать точку зрения св. Августина всегда было трудно. При малейших волнениях она имеет тенденцию превратиться в скрытое манихейство. Эмоциональная трудность августинианства проявляется в дилемме Мильтона в “Потерянном рае”. Если дьявол есть всего лишь создание бога и принадлежит миру, где бог всемогущ, и если дьявол служит лишь для того, чтобы подчеркнуть некоторые теневые стороны жизни, то великая битва между падшими ангелами и силами бога становится примерно такой же интересной, как профессиональная схватка борцов. Если поэма Мильтона обладает большим достоинством, чем одно из этих представлений с оханьем и рычанием, то дьяволу [с.193] должен быть дан шанс выигрыша, по крайней мере в его собственной оценке, даже если это будет лишь внешний шанс. Слова дьявола в “Потерянном рае” передают его уверенность во всемогуществе бога и безнадежности борьбы с ним, все же его действия указывают на то, что он, по крайней мере эмоционально, рассматривает эту борьбу как хоть и безнадежное, но не совершенно бесполезное отстаивание прав своего воинства и своих собственных.


Даже дьявол св. Августина должен следовать по его пути, или он обратится в дьявола манихейцев.

Любому религиозному строю, следующему военному образцу, присуще то же самое искушение впасть в манихейскую ересь. Он уподобляет силы, с которыми борется, независимой армии, обреченной на поражение, но могущей, по крайней мере предположительно, выиграть войну и самой стать правящей силой. По этой причине подобный строй или организация внутренне непригодны для того, чтобы поощрять августинскую точку зрения среди ученых; более того, этот строй не высоко ценит по своей шкале добродетелей интеллектуальную честность. Против коварного врага, который сам прибегает к обману, допустимы военные хитрости. Таким образом, религиозный военный строй едва ли не вынужден придать большое значение повиновению, признанию веры и всем ограничивающим факторам, которые калечат ученого.

Правда, никто не может говорить от имени церкви, кроме самой церкви, однако так же верно, что находящиеся вне церкви могут и даже должны иметь свое собственное мнение об этой организации и ее претензиях. Также верно, что коммунизм как духовная сила есть в основном то, чем представляют его коммунисты, однако их заявления имеют обязывающую силу для нас только как вопросы определения идеала, а не как описания специфической организации или движения, в соответствии с которым мы можем действовать.

По-видимому, собственные взгляды Маркса были августинскими, и для него зло представляло собой скорее недостаток совершенства, чем автономно стоящую силу, борющуюся против добра. Тем не менее коммунизм вырос в атмосфере битвы и конфликта, и его общая тенденция, по-видимому, состоит в том, чтобы обратить конечный гегелевский синтез, которому соответствует августинское отношение ко злу, в будущее, которое имеет если и не неопределенно [с.194] далекое, то по крайней мере очень отдаленное отношение к происходящему в настоящее время.

Таким образом, в настоящее время в вопросе практического руководства как лагерь коммунизма, так и многие элементы в лагере церкви занимают определенно манихейскую позицию(*).


Я имею в виду, что манихейство представляет собой плохую атмосферу для науки. Как ни странно, это происходит потому, что оно представляет собой плохую атмосферу и для веры. Когда мы не знаем, является ли наблюдаемое нами явление делом рук бога или сатаны, то колеблются сами корни нашей веры. Только при таких условиях можно сделать важный преднамеренный выбор между богом и сатаной, и этот выбор может привести к служению дьяволу или, иначе говоря, к колдовству. Более того, только в атмосфере, где действительно возможно колдовство, процветает охота за ведьмами как имеющая важное значение деятельность.

Я сказал, что наука невозможна без веры. Под этим я не имею в виду, что вера, от которой зависит наука, является по своей природе религиозной или влечет за собой принятие каких-либо догм обычных религиозных верований, однако без веры, что природа подчинена законам, не может быть никакой науки. Невозможно доказательство того, что природа подчинена законам, ибо все мы знаем, что мир со следующего момента может уподобиться игре в крокет из книги “Алиса в стране чудес”, где шарами служили живые ежики, молотками – живые фламинго, где солдаты, изображавшие крокетные ворота, беспрестанно переходили на другую сторону площадки, а правила игры устанавливались от случая к случаю деспотическим указом королевы. Именно к миру, подобному этому, должен приспосабливаться ученый в тоталитарных странах независимо от того, являются ли они правыми или левыми. [с.195]

То, что я сказал о необходимости веры в науке, одинаково верно для чисто причинного мира и для мира, где властвует вероятность. Никакое количество чисто объективных и отдельных наблюдений не может показать, что вероятность является обоснованной идеей. Иными словами, законы индукции в логике нельзя установить с помощью индукции. Индуктивная логика, логика Бэкона, представляет собой скорее нечто такое, в соответствии с чем мы можем действовать, чем то, что мы можем доказать; и действие в соответствии с этой логикой есть верховное убеждение веры.Именно в этой связи я должен сказать, что изречение Эйнштейна о прямоте бога само является символом веры. Наука есть способ жизни, которая может процветать только тогда, когда люди свободны иметь веру. Вера, которой мы следуем по приказу извне, не является верой, и общество, попадающее в зависимость от подобной псевдоверы, в конечном итоге обречено на гибель вследствие паралича, вызванного отсутствием здоровой, растущей науки. [с.196]



Механизм и история языка


Естественно, что никакая теория сообщения не может избежать рассмотрения языка. Язык фактически является в известном смысле другим названием самого сообщения, а также тем термином, который мы употребляем для обозначения кодов, посредством которых осуществляется сообщение. Мы увидим ниже в этой главе, что использование шифрованных и дешифрованных сигналов важно не только для людей, но и для других живых организмов и для используемых людьми машин. Птицы, обезьяны, насекомые сообщаются друг с другом, и во всех этих сообщениях в некоторой степени используются сигналы и символы, которые могут быть поняты только благодаря знакомству с системой данных кодов.

Сообщение, имеющее место между людьми, отличается от сообщения между большинством других животных следующим: а) утонченностью и сложностью применяемого кода и б) высокой степенью произвольности этого кода. Многие животные могут сообщать о своих чувствах друг другу и, сообщая об этих чувствах, указывать наличие врага или животного того же вида, но другого пола, а также способны посылать довольно разнообразные подробные сигналы такого рода. Большинство этих сигналов непрочно и мимолетно. Большую часть их можно было бы перевести на человеческий язык как выкрики или восклицания, хотя некоторые сигналы можно было бы грубо передать посредством слов, которым мы должны, по-видимому, дать форму имен существительных и прилагательных, однако они использовались бы данным животным без какого-либо соответствующего различения грамматических форм. Вообще возможно, что язык животных передает прежде всего эмоции, затем сообщения о наличии предметов, а о более сложных отношениях вещей не сообщает ничего. [с.83]

Кроме этого ограничения языка животных в отношении характера передаваемого, их язык большей частью обусловлен биологическим видом животного и не изменяется на протяжении истории. Рычание одного льва почти не отличается от рычания другого. Все же такие птицы, как попугай, саранчовый скворец и ворон, по-видимому, способны научиться звукам, производимым окружающей средой, в частности крикам других животных и человека, а также способны видоизменять или расширять свой словарь, хотя и в очень ограниченных пределах.
Однако даже эти виды птиц, очевидно, не обладают чем-либо подобным произволу человека использовать любой удобопроизносимый звук как условный код для того или иного понятия и передавать этот код окружающей группе таким образом, что система кодовых знаков образует общепринятый язык, понятный для членов группы и почти бессмысленный для посторонних.

В рамках своих очень значительных ограничений птицы, способные имитировать человеческую речь, имеют некоторые общие характерные черты: они являются социальными существами, живут сравнительно долго, обладают памятью, которая с точки зрения любого другого, кроме требовательного человеческого стандарта, является отличной. Несомненно, что говорящие птицы могут научиться употреблять издаваемые человеком или другими животными звуки в подобающих случаях и, как это может отметить по крайней мере внимательный наблюдатель, с некоторыми элементами понимания. Все же даже наиболее одаренные в отношении голоса животные и птицы не могут соревноваться с человеком в легкости придания значения новым звукам, в запасе звуков, передающих специфическую кодификацию, в размерах лингвистической памяти и главным образом в способности создавать символы для выражения отношений, классов и других сущностей “высшего логического типа” Рассела.

Несмотря на это, мне хотелось бы отметить, что язык не является характерным свойством исключительно живых существ, он является свойством, которое живые существа могут до известной степени разделять с созданными человеком машинами. Мне хотелось бы далее указать, что превосходство человека в области языка является результатом заложенной в нем возможности, которой нет у его ближайшего родственника – человекообразной обезьяны. Тем не менее я покажу, что эта возможность заложена в [с.84] человеке только как возможность, которая должна быть осуществлена посредством научения.

Обычно мы мыслим сообщение и язык как средства, соединяющие человека с человеком. Однако вполне возможно, чтобы человек разговаривал с машиной, машина – с человеком и машина – с машиной.


Например, в пустынных местностях нашего Запада и Северной Канады имеется много пригодных для электростанций участков, которые удалены от каких-либо поселений, где могут жить рабочие, и в то же время эти электростанции слишком малы, чтобы оправдать основание новых поселений ради них самих, хотя и не столь малы, чтобы энергетическая система могла пренебречь ими. Поэтому желательно эксплуатировать такие электростанции способом, не требующим постоянного обслуживающего персонала и позволяющим фактически не посещать эти электростанции в течение месяцев, в промежутках между обходами инженера-инспектора.

Для осуществления этого необходимы две вещи. Одной из них является внедрение автоматических механизмов, которые обеспечивают невозможность подключения генератора к генераторной шине или к соединяющему звену до тех пор, пока генератор не даст ток нужной частоты, напряжения и фазы, и которые аналогичным образом предупреждают от других электрических, механических и гидравлических аварийных случайностей. Этот тип эксплуатации был бы удовлетворительным, если бы ежедневный цикл работы электростанции был непрерывен и неизменен.

Однако дело обстоит иначе. Нагрузка генераторной системы зависит от многих разнообразных факторов. Среди этих факторов – неустойчивость промышленной нагрузки, аварии, способные вывести часть системы из эксплуатации, и даже заволакивание неба тучами, которые могут служить причиной того, что в середине дня в десятках тысяч учреждений и домов включают электрическое освещение. Следовательно, автоматические электростанции, как и обслуживаемые рабочей бригадой электростанции, должны находиться под постоянным наблюдением диспетчера, следящего за нагрузкой, который должен иметь возможность отдавать приказания своим машинам; и он осуществляет это наблюдение, посылая соответственным образом кодированные сигналы на электростанцию либо по специальным, предназначенным для этой цели линиям, либо используя существующие телефонные и телеграфные линии, [с.85] либо через передающую систему, использующую сами электрические линии.


С другой стороны, чтобы диспетчер, следящий за нагрузкой, мог отдавать квалифицированные приказы, он должен ознакомиться с положением дел на генераторной станции. В частности, он должен знать, выполнены ли отданные им ранее приказы или же их выполнение задерживается вследствие неполадок в аппаратуре. Поэтому механизмы на генераторной станции должны обладать способностью посылать ответные сигналы диспетчеру, ведающему нагрузкой. Здесь, следовательно, перед нами пример языкового сообщения, исходящего от человека и направляющегося к машине, и наоборот.

Читателю может показаться странным, что мы включаем машины в сферу действия языка и вместе с тем почти совершенно отрицаем язык у муравьев. Тем не менее при конструировании машин нам часто очень важно распространить на них некоторые человеческие свойства, которых нельзя обнаружить у низших существ животного мира. Если бы читатель захотел рассматривать такое распространение на машины наших человеческих индивидуальных свойств как метафору, мы охотно согласимся с ним, однако его следует предупредить, что новые машины не перестанут работать, как только человек перестанет вмешиваться в их работу.

Язык, на котором мы отдаем приказы машине, фактически имеет более чем одну ступень. С точки зрения только инженера связи передаваемый по линии код представляется самозавершенным. К этому сигналу мы можем применить все понятия кибернетики, или теории информации. Мы можем оценить объем передаваемой сигналом информации, определив его вероятность в совокупности всех возможных сигналов и затем взяв отрицательный логарифм этой вероятности в соответствии с теорией, изложенной в главе I. Однако это представляет не информацию, действительно передаваемую линией, а максимальный объем, который она могла бы передать, если бы линия была подключена к соответствующей оконечной аппаратуре. Объем информации, передаваемой оконечной аппаратурой, зависит от способности последней передавать или использовать полученную информацию.

Мы, таким образом, пришли к новому пониманию способа, которым генераторная станция получает приказы.


Действительное выполнение ею приказов о включении или [с.86] выключении рубильников, о включении генераторов в фазу, об управлении потоком воды в шлюзах, о включении и выключении турбин можно рассматривать как язык сам по себе, имеющий систему вероятностей поведения, создаваемую его собственной историей. В этих рамках каждый возможный ряд приказов имеет свою собственную вероятность и, следовательно, передает собственный объем информации.

Возможно, конечно, что отношение между линией и оконечной машиной будет столь совершенным, что объем информации, содержащейся в сигнале с точки зрения пропускной способности линии, и объем информации выполненных приказов, измеренный с точки зрения эксплуатации машины, будут одинаковы с объемом информации, переданной через работающую компаундным способом систему, состоящую из линий и расположенной на ее конце машины. Однако обычно между линией и машиной имеется трансляционная ступень, и на этой ступени возможны потери информации, которые никогда не могут быть возмещены. В самом деле, процесс передачи информации может включать в себя несколько последовательных ступеней передачи, следующих одна за другой, кроме конечной или эффективной ступени; п между любыми двумя ступенями будет иметь место акт трансляции, способный вызвать потерю информации. Тот факт, что информация может быть потеряна, а не приобретена, является, как мы видели, кибернетической формой второго закона термодинамики.

До сих пор мы рассматривали в этой главе системы сообщений, оканчивающиеся в машинах. В известном смысле все системы связи оканчиваются в машинах, однако обычные языковые системы оканчиваются в специфическом типе машин, называемых человеком. Человек, как конечная машина, имеет сеть связи, которую можно рассматривать, как имеющую три различные ступени. Для обычного разговорного языка первая ступень в человеке состоит из уха и той части церебрального механизма, которая находится в постоянной и прочной связи с внутренним ухом. Этот аппарат, когда он присоединен к аппарату, воспринимающему звуковые вибрации воздуха, или их эквивалент в электрических цепях, представляет машину, имеющую дело с фонетической стороной языка, с самим звуком. [с.87]



Семантическая, или вторая сторона языка, имеет дело со значением и проявляется, например, в трудностях перевода с одного языка на другой, где неполное соответствие между значениями слов ограничивают поток информации, передаваемой с одного языка в другой. Взяв последовательность отдельных слов, или пар слов, или сочетаний из трех слов в соответствии со статистической частотой их распространенности в языке, можно получить удивительное подобие языка, например английского, и полученная таким образом тарабарщина будет иметь в высшей степени убедительное сходство с правильным английским языком. С фонетической точки зрения это лишенное смысла подобие разумной речи практически представляет собой эквивалент значимому языку, хотя с семантической точки зрения оно является галиматьей, в то время как английский язык образованного иностранца, произношение которого носит на себе печать его родной страны, будет с семантической точки зрения хорошим, а с фонетической – плохим. С другой стороны, обычные послеобеденные речи фонетически хороши, но семантически плохи.

В человеческом аппарате связи можно, но трудно определить характерные особенности его фонетического механизма, и поэтому также можно, хотя и трудно, определить, что является фонетически значимой информацией, и измерить ее. Ясно, например, что ухо и мозг имеют эффективный частотный ограничитель, препятствующий приему некоторых высоких частот, которые могут проникнуть в ухо и быть переданы по телефону. То есть эти высоким частоты, какую бы информацию они ни могли дать соответствующему рецептору, не передают уху никакого значительного объема информации. Однако еще более трудно определить и измерить семантически значимую информацию.

Для приема семантической стороны языка необходимы память и последовательные длительные выдержки из нее. Типы абстракций, относящиеся к имеющей важное значение семантической ступени, не только связаны с внутренними постоянными сосредоточениями нейронов в мозгу, как, например, с теми узлами нейронов, которые должны играть большую роль в восприятии геометрических форм; они связаны также с аппаратом-детектором абстракций, состоящим из частей межнунциальной совокупности, то есть из временно сгруппировавшихся ради определенной цели рядов нейронов, из которых могут образовываться [с.88] большие сосредоточения нейронов, но которые не входят в них постоянно.



Кроме высокоорганизованных и постоянных узлов нейронов в мозгу, которые, несомненно, существуют и находятся в частях мозга, связанных с органами специальных чувств, а также в других местах, существуют отдельные переключения и соединения, которые, по-видимому, сформировались временно для специальных целей, как, например, условный (learned) рефлекс и т. п. Для формирования таких отдельных переключений необходимо иметь возможность группировать ряды еще не используемых нейронов, пригодных для данной цели. Вопрос о группировании нейронов, конечно, связан с вопросом о синапсических порогах ряда сгруппированных нейронов. Так как существуют нейроны, которые могут быть либо внутри, либо вне таких временных скоплений, желательно иметь особое название для них. Как я уже указал, я считаю, что они очень близки к тому, что неврофизиологн называют межнунциальными совокупностями.

Такова по крайней мере приемлемая теория их поведения. Семантический приемный аппарат принимает и переводит язык не слово за словом, а идею за идеей, а часто в еще более общем виде. В известном смысле этот аппарат в состоянии вызвать весь трансформированный прошлый опыт, и эти длительные передачи составляют значительную часть его работы.

Третья ступень сообщения представляет собой перевод частично с семантической ступени и частично с ранней фонетической ступени. Это перевод осознанного или неосознанного опыта индивидуума в действия, которые можно наблюдать извне. Эту ступень мы можем назвать ступенью языкового поведения. У низших животных это единственная ступень языка, которую можно наблюдать по ту сторону фонетического ввода. Фактически это верно и для любого человеческого существа, кроме данного определенного лица, которому адресовано любое данное обращение в каждом отдельном случае, – в том смысле, что это лицо может иметь доступ к внутренним мыслям другого лица только через действия последнего. Эти действия состоят из двух частей, именно: из прямых очевидных действий такого рода, какой мы также наблюдаем у низших животных, и из кодированной и символической системы действий, которая известна нам как разговорный и письменный язык. [с.89]



Теоретически вполне можно разработать статистику семантического языка и языка поведения в такой мере, что мы сможем получить удовлетворительное измерение объема содержащейся в них информации. В самом деле, можно показать при помощи общих наблюдений, что фонетический язык поступает в приемный аппарат, обладая меньшим объемом информации, чем было послано, или, во всяком случае, не большим, чем может передать ведущая к уху передаточная система, и что как семантический язык, так и язык поведения содержат еще менее информации. Этот факт опять-таки представляет собой естественное следствие второго закона термодинамики и неизбежно будет вереи, если на каждой ступени мы рассматриваем переданную информацию как максимальную информацию, которая могла бы быть передана в случае соответствующим образом кодированной системы приема.

Мне хотелось бы теперь обратить внимание читателя на проблему, которую он может не считать проблемой вообще, а именно: на причину того, почему шимпанзе не говорит. Поведение шимпанзе в течение долгого времени представляло собой загадку для психологов, занимавшихся этим интересным животным. Молодой шимпанзе чрезвычайно похож на ребенка человека и, очевидно, равен ему или даже, возможно, превосходит его в области интеллекта. У зоопсихологов всегда вызывал изумление факт, почему шимпанзе, воспитанный в человеческой семье и находившийся под воздействием человеческой речи до одногодовалого или двухлетнего возраста, не принимает язык в качестве способа выражения и сам не разражается детской болтовней.

К счастью или несчастью, смотря по обстоятельствам, большинство шимпанзе, а фактически все наблюденные до сих пор упорно продолжают оставаться хорошими шимпанзе и не становятся квазичеловеческими слабоумными существами. Тем не менее я думаю, что рядовой зоопсихолог возлагает довольно большие надежды на такого шимпанзе, который может опозорить своего обезьяноподобного предка приверженностью к более человеческим формам поведения. Имевшие до сих пор место неудачи объясняются не одной только емкостью интеллекта, ибо существуют умственно отсталые человеческие существа, мозга которых устыдился бы и шимпанзе.


Просто природе животного не свойственно разговаривать или испытывать потребность в разговоре. [с.90]

Речь представляет собой такую специфически человеческую деятельность, к которой даже не приблизились ближайшие родственники человека и его наиболее активные имитаторы. Те немногие звуки, которые издает шимпанзе, имеют, правда, большое эмоциональное содержание, однако эти звуки лишены изящности ясной и повторяющейся точности организации, необходимой для преобразования их в код гораздо более точный, чем мурлыканье кошки. Более того (что еще значительнее подчеркивает отличие этих звуков от человеческой речи), шимпанзе временами издает эти звуки как ненаученные, врожденные проявления, а не в качестве наученного поведения члена данного социального коллектива.

То обстоятельство, что речь принадлежит вообще человеку как человеку, но что определенная форма речи принадлежит человеку как члену определенного социального коллектива, является наиболее знаменательным. Во-первых, взяв всю широкую область распространения человека в его современном виде, можно с уверенностью сказать, что не существует сообщества индивидуумов с нормальным слухом и умственными способностями, которое не имело бы свою собственную разновидность речи. Во-вторых, все разновидности речи приобретаются в процессе научения, и, несмотря на попытки XIX века сформулировать генетическую эволюционистскую теорию языков, нет ни малейшего повода постулировать какую-либо единую исконную форму речи, из которой произошли все современные формы. Совершенно ясно, что предоставленные самим себе дети будут пытаться разговаривать. Однако эти попытки будут указывать на присущую им наклонность выражать какие-то понятия, а не наклонность следовать какой-либо существующей форме языка. Очевидно, если бы группу детей изолировать от знакомства с языком взрослых в течение решающих для формирования языка лет, то дети, став взрослыми, обладали бы чем-то таким, что при всей его несовершенности представляло бы собой, несомненно, язык.

Почему же тогда шимпанзе нельзя заставить говорить, а человеческого детеныша – не говорить? Почему общие стремления к речи и общие визуальные и психологические стороны языка столь единообразны в больших группах людей, в то время как частные лингвистические проявления этих сторон разнообразятся? По крайней мере частичное [с.91] объяснение этих вопросов имеет важное значение для понимания языковых сообществ.


Говоря, что у человека в противоположность обезьянам преобладает импульс к использованию известного рода языка, мы только устанавливаем основополагающие факты, однако вопрос об используемом отдельном языке следует изучать в каждом специальном случае. Наша способность пользоваться кодами и звуками речи и возможность перехода в пользовании кодами от кодов речи к кодам, имеющим дело со стимуляторами зрения, очевидно, заложена в самом мозгу. Однако ни один из фрагментов этих кодов не является чем-то врожденным для нас как предустановленный ритуал, подобно брачному танцу у многих птиц или системе распознания и недопущения незваных гостей в муравейник у муравьев. Дар речи не восходит к универсальному адамову языку, распавшемуся при вавилонском столпотворении. Строго говоря, это психологический импульс и не дар речи, а дар способности речи.

Иначе говоря, препятствие, мешающее молодому шимпанзе научиться говорить, есть препятствие, связанное с семантической, а не фонетической ступенью языка. В шимпанзе просто не заложен механизм, который позволяет ему преобразовывать услышанные им звуки в отправную точку для группирования своих собственных идей или переводить их в сложный способ поведения. В правильности первого положения мы не можем быть уверены, так как у нас нет прямого способа наблюдать это явление. Второе положение представляет собой очевидный эмпирический факт. Он может иметь свои ограничения, однако совершенно ясно, что в человеке заложен подобный механизм.

В ходе нашего изложения мы уже подчеркивали чрезвычайную способность человека к научению как отличительному свойству биологического вида, к которому он принадлежит; благодаря этой способности социальная жизнь человека представляет собой явление совершенно иного характера по сравнению, по-видимому, с аналогичной социальной жизнью у пчел, муравьев и других социальных насекомых. Свидетельства относительно детей, которые были изолированы от своей собственной расы на протяжении ряда лет, обычно имеющих решающее значение для нормального овладения языком, возможно, не являются совершенно точными.


На примитивные рассказы о “волчьем детеныше”, которые вдохновили Киплинга на создание [с.92] богатой поэтическими образами “Книги джунглей” с ее медведями-учителями и волками с песчаных холмов, можно столь же мало положиться, как и на идеализацию в “Книге джунглей”. Однако имеющиеся свидетельства доказывают наличие решающего периода, в течение которого обучаются говорить почти без труда, и если этот период прошел для индивидуума вне контактов со своими соплеменниками, каковы бы они ни были, то научение языку становится ограниченным, медленным и очень несовершенным.

Последнее, вероятно, относится и к другим способностям, которые мы рассматриваем как прирожденное искусство. Если ребенок не научился ходить до трех или четырех лет, он может потерять всякое желание ходить. Обычное передвижение может стать более трудной задачей, чем управление автомобилем для взрослого. Если человек был слепым с детства и слепота была излечена при помощи катарактной операции или пересадки кусочка роговицы, то в осуществлении тех действий, которые обычно совершались в темноте, восстановленное зрение в течение некоторого времени не вызовет ничего, кроме путаницы. Это зрение никогда не может быть чем-то большим, чем тщательно изученным новым навыком, имеющим сомнительную ценность. Итак, мы вполне можем допустить, что вся человеческая социальная жизнь в ее нормальных проявлениях сосредоточивается вокруг речи и что если речи в должное время не научаются, то весь социальный аспект индивидуума останется недоразвитым.

Резюмируем. Интерес человека к языку, по-видимому, является врожденным интересом к шифрованию и дешифрованию, и этот интерес, по-видимому, является почти столь же специфически человеческим свойством, как и любой другой интерес. Речь человека, обращенная к чему-либо, вызывает к себе величайший интерес человека и представляет собой наиболее характерное достижение человека.

Я воспитывался в семье филолога, и вопросы о природе и технике языка интересовали меня с детства. Столь основательную революцию в теории языка, какую совершает современная теория сообщения, невозможно совершить, не оказав при этом воздействия на прошлые лингвистические идеи.


Поскольку мой отец был филологом-еретиком, стремившимся направить филологию в то же самое русло, в которое ее направляют современные влияния теории сообщения, то я хотел бы в этой главе изложить некоторые [с.93] дилетантские соображения об истории языка и об истории нашей теории языка.

С очень ранних времен человек придерживался того взгляда, что язык представляет собой таинство. Загадка сфинкса представляет собой примитивную концепцию мудрости. В самом деле, само слово “riddle” (“загадка”) происходит от корня “to rede” (“разгадать”, то есть разобраться в чем-либо). У многих первобытных народов письменность и колдовство почти неотделимы друг от друга Уважение к письменности в некоторых районах Китая столь велико, что люди не хотят выбрасывать вырезки из старых газет и бесполезные обрывки книг.

Всем этим проявлениям близко явление “магии имен”, когда члены известных культур с рождения до смерти носят имена, не являющиеся, прямо говоря, их собственными. для того чтобы не дать колдуну извлечь выгоды из знания их подлинных имен. Из этих случаев наиболее знакома нам история с именем еврейского бога “Иегова”; и этом имени гласные взяты из другого имени бога – “Адонай”, с тем чтобы имя силы небесной не могло быть осквернено произнесением его устами богохульника.

От магии имен только один шаг к более глубокому и более научному интересу к языку. Этот научный интерес как интерес к критике текста с целью установления аутентичности устных традиций и письменных текстов восходит к древнейшим временам всех цивилизаций. Священный текст должен сохраняться в его первоначальной чистоте. Если имеются разночтения, то они должны быть устранены каким-либо критиком-комментатором. Библия христиан и евреев, священные книги персов и индусов, священное писание буддистов, творения Конфуция – все они соответственно имели своих первых комментаторов. То, чему научились с целью поддержания истинной религии, сохранилось в качестве литературной дисциплины, а критический анализ текстов является одним из древнейших интеллектуальных занятий.



В течение большей части прошлого века филологическая история была сведена к ряду догм, в которых со временем проявилось удивительное игнорирование природы языка. Шаблон дарвиновского эволюционизма при различении эпох был воспринят филологами слишком серьезно и слишком некритически. Так как весь этот вопрос самым непосредственным образом обусловлен нашими взглядами [с.94] на природу сообщения, то я остановлюсь на нем несколько подробнее.

Старая теория, что древнееврейский язык был языком человека, находившегося в раю, и что смешение языков датируется со времени вавилонского столпотворения, может интересовать нас здесь лишь как примитивное предвосхищение научной мысли. Однако позднейшее развитие филологической мысли в течение долгого времени сохраняло подобную наивность. Родственность языков и их подверженность прогрессивным изменениям, ведущим в конечном итоге к образованию совершенно других языков, представляли собой явление, которое не могло долго остаться незамеченным филологами эпохи Возрождения, обладавшими острым умом. Книга, подобная “Словарю средневековой варварской латыни” Дюканжа, не могла бы появиться без выяснения того обстоятельства, что корни романских языков не только в классической, но и в вульгарной латыни. Должно быть, было много ученых раввинов, совершенно убежденных в сходстве древнееврейского, арабского и древнесирийского языков. Когда по совету пресловутого Уоррена Гастингса Восточно-индийская компания основала свою Школу изучения Востока в Форт-Вильяме, больше уже было невозможно игнорировать тот факт, что греческий и латинский языки, с одной стороны, и санскритский – с другой, сотканы из одного и того же материала. В начале прошлого века работы братьев Вильгельма и Якоба Гриммов и работы датчанина Расмуса Кристиана Раска показали не только то, что тевтонские языки входят в орбиту этой так называемой индоевропейской группы, но эти ученые пошли дальше к выяснению лингвистических отношений этих языков друг к другу и к предполагаемому отдаленному общему праязыку.



Таким образом, эволюционная теория в языке предшествует усовершенствованной дарвиновской эволюционной теории в биологии. Будучи такой же по ценности, что и биологическая эволюционная теория, эволюционная теория языка очень скоро стала превосходить биологическую эволюционную теорию по степени своей применимости. Так, она допускала, что языки представляли собой независимые, квазибиологические сущности, развитие которых было полностью видоизменено благодаря действию внутренних сил и потребностей. Фактически языки являются эпифеноменами человеческих отношений, подверженных [с.95] обусловленному изменениями в модели этих отношении воздействию всех социальных сил.

Исходя из факта существования mischsprachen, то есть таких, например, языков, как lingua franca(*), как суахили, новоеврейский язык, как чинук(**), и даже в значительной степени такого языка, как английский, была предпринята попытка свести каждый язык к единому законному прародителю и рассматривать другие участвовавшие в его создании языки лишь как крестных отцов и матерей новорожденного дитяти. Филологи-классики проводили различие между законными фонетическими образованиями, следующими общепринятым законам, и такими, с их точки зрения, прискорбными случайностями, как слова, употребленные только для данного случая, общераспространенные этимологии и жаргон. В области грамматики первоначальная попытка втиснуть все языки какого бы то ни было происхождения в скроенный для латинского и греческого языков узкий камзол сменилась почти столь же ригористической попыткой создать для каждого языка его собственные пирамиды грамматических конструкций.

Едва ли до недавних работ Отто Есперсена любая значительная группа филологов была достаточно объективна, чтобы в своей науке дать представление о языке и его действительной разговорной и литературной форме, а не прописи с претензиями научить эскимосов говорить по-эскимосски, а китайцев – писать по-китайски. Последствия достойного лучшего применения грамматического пуризма хорошо видны со стороны.


Первым из этих последствий, по-видимому, является способ, каким латинский язык, подобно первому поколению античных богов, был убит его собственными детьми.

На протяжении средних веков латинский язык различного качества – лучшая его форма вполне приемлема для всякого, кроме педанта, – оставался универсальным языком духовенства и всех образованных людей Западной Европы, почти так же как арабский язык остается до сего дня универсальным языком в мусульманских странах. [с.96] Это сохранение престижа латинского языка было возможным благодаря готовности писателей и ораторов либо заимствовать из других языков, либо создавать в рамках самого латинского языка все необходимое для обсуждения актуальных философских проблем того века. Латинский язык св. Фомы не является латинским языком Цицерона, однако Цицерон смог бы обсуждать томистские идеи на своей латыни.

Можно было бы предположить, что возникновение национальных языков в Европе должно обязательно означать конец функционирования латинского языка. Но это не так. В Индии, несмотря на развитие новосанскритских языков, санскритский язык проявляет замечательную живучесть, сохраняющуюся до настоящего времени. Мусульманские страны, как я отмечал, объединены традицией классического арабского языка, даже несмотря на то, что большинство мусульман не говорит по-арабски и что современный разговорный арабский язык распался на ряд сильно отличающихся друг от друга диалектов. Вполне возможно, чтобы на протяжении ряда поколений и даже в течение ряда столетий язык, который больше уже не является обиходным, оставался языком ученых. Современный древнееврейский язык пережил два тысячелетия, в течение которых он не употреблялся как разговорный язык, и все-таки снова стал современным обиходным языком. Что касается латинского языка, то я здесь затрагиваю вопрос лишь об ограниченном использовании латинского языка как языка образованных людей.

С наступлением эпохи Возрождения художественные нормы латинистов выросли и все сильнее проявлялась тенденция отбрасывать все послеклассические неологизмы.


В устах великих итальянских филологов- классиков эпохи Возрождения эта реформированная латынь могла быть – и часто действительно была – произведением искусства; однако обучение, необходимое для овладения таким изящным и утонченным инструментом, было далеко не второстепенным процессом для ученых, основная работа которых должна всегда иметь дело гораздо в большей степени с содержанием, чем с совершенством формы. В результате те люди, которые обучали латинскому языку, и те люди, которые пользовались им, становились все более резко обособляющимися группами, пока учителя совершенно не перестали обучать своих учеников чему-либо, кроме [с.97] сверхизысканному и нигде не применяющемуся языку речей Цицерона. В этом вакууме они в конце концов лишили себя всяких функций, кроме функции специалистов по латыни, а так как общий спрос на специальность латиниста становился все меньше и меньше, то они лишились наконец и своей собственной функции. За этот грех гордыни мы теперь должны расплачиваться отсутствием адекватного международного языка, который превосходил бы искусственные языки, подобные эсперанто, и в должной мере соответствовал бы потребностям сегодняшнего дня.

Увы, взгляды классицистов часто находятся вне пределов понимания интеллигента-непрофессионала. Недавно я имел возможность слушать актовую речь одного классициста, скорбевшего по поводу роста центробежных сил в современном обучении, которые все дальше и дальше отдаляют друг от друга литературно образованного человека, социолога и ученого-естественника. Он выразил это в форме рассказа о воображаемом путешествии, предпринятом им по современному университету в качестве руководителя и наставника воскресшего Аристотеля. Его беседа с воображаемым Аристотелем началась с того, что он выставил на посмешище обрывки специального жаргона из каждой современной интеллектуальной области, которые якобы он сам преподнес Аристотелю как отталкивающие примеры. Позволю себе заметить, что все наше наследие, полученное от Аристотеля, – это школьные конспекты его учеников, написанные на одном из наиболее трудно понимаемых специальных жаргонов во всей мировой истории и совершенно непостижимые для любого грека – современника Аристотеля, который не обучался этому в лицее.


Тот факт, что этот жаргон был освящен историей так, что сам стал объектом классического образования, не имеет отношения к делу, ибо это произошло после Аристотеля, а не в его время. Важное значение имеет то обстоятельство, что греческий язык времен Аристотеля созрел для компромисса со специальным жаргоном выдающегося ученого, в то время как даже английский язык его ученых и почтенных последователей не желает идти на компромиссы с аналогичными потребностями современной речи.

Оставим эти назидания и возвратимся к современной точке зрения, уподобляющей процесс лингвистического перевода и родственные ему процессы интерпретирования языка ухом и мозгом процессу функционирования и взаимодействия [с.98] искусственных коммуникационных сетей. Очевидно, эта точка зрения действительно соответствует современным, хотя и бывшим некогда еретическими, взглядам Есперсена и его школы. Грамматика не является больше нормативной. Она стала фактуальной. Вопрос состоит не в том, какой код мы должны использовать, а в том, какой используем. Совершенно верно, что при утонченном исследовании языка нормативные вопросы играют свою роль и что они являются очень щекотливыми. Тем не менее эти вопросы представляют собой последний прекрасный цветок проблемы сообщения, а не ее наиболее существенные ступени.

Итак, мы установили у человека основу простейшего элемента его сообщения, а именно: сообщение человека с человеком через непосредственное использование языка, когда два человека находятся лицом к лицу друг с другом. Изобретение телефона, телеграфа и других подобных средств связи показывает, что эта способность внутренне не ограничена непосредственным присутствием индивидуума, ибо у нас имеется много средств для перенесения этого инструмента сообщения на самый край света.

У примитивных групп размер общества, необходимый для действенной коллективной жизни, ограничен трудностью передачи языка. В течение многих тысячелетий этой трудности было достаточно, чтобы свести оптимальное число населения государства приблизительно к нескольким миллионам человек, а обычно к еще меньшему размеру.


Следует отметить, что великие империи, выходившие за эти рамки, существовали благодаря улучшенным средствам связи. Сердцем Персидской империи была царская дорога и эстафета скороходов, которые передавали царский приказ. Великая Римская империя была возможна только вследствие достижений Рима в деле строительства дорог. Эти дороги служили не только для передвижения легионов, но и для передачи письменных распоряжений императора. С появлением самолета и радио слово правителей достигает самых отдаленных точек света, и очень многие из тех факторов, которые раньше препятствовали созданию “мирового государства”, теперь устранены. Можно даже утверждать, что современные средства связи, вынуждающие нас регулировать международные притязания различных радиовещательных систем и различных авиационных линий, делают “мировое государство” неизбежным. [с.99]

Однако механизмы связи, при всей их эффективности, какую они приобрели, все еще подвержены, как и всегда были подвержены, действию тенденции возрастания энтропии, утечки информации при передаче. Это будет иметь место до тех пор, пока не будут даны известные внешние факторы, управляющие ею. Я уже упоминал о любопытной точке зрения на язык, выдвинутой одним преданным кибернетике филологом: речь является совместной игрой говорящего и слушателя против сил, вызывающих беспорядок. Исходя из этой точки зрения, д-р Манделброт произвел некоторые вычисления относительно распределения длины слов в оптимальном языке и сравнил эти результаты с теми, которые он нашел относительно существующих языков. Результаты Манделброта показывают, что в оптимальном, согласно известным постулатам, языке будет вполне определенно проявляться известное распределение длины слов. Это распределение весьма отличается от распределения длины слов в искусственных языках, как, например, в языке эсперанто или волапюк. С другой стороны, оно в высшей степени близко распределению в большинстве действительных языков, выдержавших абразию использования в течение веков. Результаты Манделброта не дают, правда, абсолютно постоянного распределения длины слов; в его формулах все еще встречаются известные величины, которые должны быть определены, или, как их называют математики, параметры. Однако при правильном выборе этих параметров теоретические результаты Манделброта очень близко соответствуют распределению слов во многих живых языках, что указывает на наличие известного естественного отбора среди них и на то, что форма языка, сохраняющаяся благодаря самому факту се употребления и сохранения, обязательно принимает форму, очень близко напоминающую оптимальную форму распределения.



Абразия языка может обусловливаться рядом причин. Язык может просто бороться против тенденции природы нарушить его строй или против преднамеренных попыток людей выхолостить его смысл(*). Обычная коммуникативная речь, главным противником которой является энтропическая тенденция самой природы, не сталкивается с активным [с.100] врагом, сознающим свою собственную цель. С другой стороны, речь адвоката, подобная тем речам, которые мы встречаем на судебном процессе при правовых спорах и т. п., наталкивается на гораздо более трудно преодолимую оппозицию, сознательной целью которой является видоизменить или даже совсем исказить ее смысл. Таким образом, адекватная теория языка как игры должна проводить различие между этими двумя разновидностями языка, одна из которых имеет своей целью главным образом передачу информации, а другая – навязать свою точку зрения упрямой оппозиции. Я не знаю, производил ли уже какой-либо филолог технические наблюдения и строил ли кто-нибудь теоретические предположения, необходимые для различения этих двух классов языка, служащих нашим целям, однако я совершенно уверен, что эти классы языка, по существу, являются различными формами. Я продолжу разговор об адвокатском языке в нижеследующей главе, где рассматриваются язык и право.

Желание применить кибернетику к семантике в качестве дисциплины, употребляемой для контроля над искажениями смысла в языке, уже породило ряд проблем. По-видимому, необходимо проводить какое-то различие между взятой в грубой и резкой форме информацией и таким родом информации, в соответствии с которой мы как человеческие существа можем эффективно действовать, или mutatis mutandis, в соответствии с которой могут эффективно действовать машины. По моему мнению, основное различие и трудность здесь проистекают из того факта, что для действия важное значение имеет не количество посланной информации, а скорее количество информации, которая может проникнуть в коммуникативные и аккумулирующие аппараты в достаточном количестве, чтобы служить в качестве раздражителя действия.



Я уже говорил, что любая передача сигналов, или внешнее вмешательство в них, уменьшает объем содержащейся в них информации, если только либо из новых ощущений, либо из памяти, которые раньше были исключены из информационной системы, не поступила новая информация. Это положение, как мы видели, является другим вариантом второго закона термодинамики. Теперь рассмотрим информационную систему, используемую для управления той самой электрической силовой станцией, о которой мы говорили выше в этой главе. Важное значение здесь имеет не [с.101] только информация, которую мы передаем в линию, но и тот ее остаток, который получается, когда информация проходит через последний механизм, открывающий пли закрывающий шлюзы, синхронизирующий генераторы и выполняющий аналогичные задачи. В известном смысле эту оконечную аппаратуру можно рассматривать как фильтр, подключенный к линии передачи. С кибернетической точки зрения семантически значимая информация – это информация, проходящая через линию передачи плюс фильтр, а не информация, проходящая только через линию передачи. Иначе говоря, когда я слушаю музыкальную пьесу, то большая часть звука воздействует на мои органы чувств и достигает мозга. Однако, если у меня нет навыков, необходимых для эстетического понимания музыкального произведения и соответствующей способности к его восприятию, эта информация натолкнется на препятствие, хотя, если бы я был подготовлен в музыкальном отношении, она встретилась бы с интерпретационной структурой или организацией, которые представили этот звуковой образ в значимой форме, способной служить материалом для эстетической оценки и вести к более глубокому пониманию. Семантически значимая информация в машине, как и в человеке, представляет собой информацию, которая проходит через действующий механизм в принимающей системе, несмотря на действия некоторых свойств человека или машины, которые разрушают эту информацию. С точки зрения кибернетики семантика определяет меру смысла и управляет его потерями в системе сообщения. [с.102]



О философских и социальных идеях норберта винера


После второй мировой воины возникла новая научная и техническая область – кибернетика. Название это перенято у французского физика Ампера. Еще в 1834 году, пытаясь дать всеобъемлющую классификацию наук, он назвал так предполагаемую науку об управлении человеческим обществом (древнегреческое слово “кибернетес” означает рулевой, кормчий).

Кибернетика – это учение об управляющих устройствах, о передаче и переработке в них информации. Она использует некоторые результаты математической логики, теории вероятностей, электроники, использует количественные аналогии между работой машины, деятельностью живого организма, а также некоторыми общественными явлениями. Аналогии эти основываются на том, что как у машины (например, счетной), так и в организме и обществе имеются управляющие и управляемые составные части, связанные передаваемыми сигналами, встречается обратная связь и т. д. Центральным понятием здесь является “информация” – последовательность сигналов, передаваемых от передатчика к приемнику, накопляемых в запоминающем устройстве, обрабатываемых и выдаваемых в виде готовых результатов. Так и наш мозг обрабатывает сигналы органов чувств, которые он получает при посредстве центростремительных нервов.

Понятно, что все эти аналогии не полны, приблизительны. Тем не менее их количественная сторона дает возможность построить цельную теорию информации и связи, применимую в существенно различных областях – в автоматической технике, языкознании, в физиологии, психологии, в управлении предприятиями, планировании и т. п. Типичными для кибернетических устройств являются быстродействующие электронные вычислительные машины. В отличие [c.5] от большинства прежних машин, которые заменяют мускульную работу человека, эти машины выполняют важные функции умственного труда. По словам Маркса, предвидевшего их появление, они являются “органами человеческого мозга, воплощенной силой науки”(*).

Кибернетика – эта высшая ступень автоматизации – вместе с ядерной энергией, реактивным двигателем и искусственными материалами образует основу новой промышленной революции, принципиально новой технической эры.


Возникновение кибернетики было подготовлено предшествующим развитием науки и техники. Значительный вклад внесли в него русские и советские инженеры и ученые, в том числе такие всемирно известные ученые, как И.П.Павлов и математик А.Н.Колмогоров. Однако лишь по время второй мировой воины кибернетика была обоснована как самостоятельная научная дисциплина выдающимся американским математиком Норбертом Винером и его другом мексиканским физиологом Артуром Розенблютом.

Винеру принадлежат работы но теории вероятностей и статистике, по рядам и интегралам Фурье, по линейным пространствам Банаха, по теории потенциалов, теории чисел, теоремам Таубера, квазианалитическим функциям, интегралу Лебега и другие. Он много занимался прикладными проблемами – прицельностью зенитной артиллерии, телефонной связью и радио, радаром, вычислительными и аналитическими машинами, автоматическими заводами, электроэнцефалографией, изучением патологических судорог (клонуса) и т. д. Винер, ныне профессор математики Массачусетского технологического института, широкой публике стал известен как автор книг “Кибернетика” (1948), “Бывший вундеркинд” (1951), “Я – математик” (1956) и предлагаемого вниманию читателя труда. В то время как первая книга содержит общедоступное изложение основ новой научной дисциплины, а вторые две автобиографичны, данная книга задумана в плане широкого обобщения. Для лучшего понимания се особенностей следует ознакомиться с личностью автора.

Норберт Винер – сын профессора славистики Гарвардского университета. Бурные события времени – мировые войны, нацизм, зверства Ку-клукс-клана, борьба в Испании [c.6] и Китае, маккартизм н атомная истерия – оказали заметное влияние на его жизненный путь.

Принадлежа к американской буржуазной интеллигенции, Винер страдает той двойственностыо, половинчатостью, эклектичностью воззрений, которая столь характерна для этой общественной группы.

Будучи вынужденным продавать плоды своей мысли, он не может, как человек науки, не восставать против порядков, при которых травят мысль и знание.


Классическая физика предполагала, что явление А1, задано своими характеристиками в момент t1 точно или по крайней мере может быть задано с произвольно большой степенью точности. Поэтому, зная соответствующий физический закон, мы можем точно вычислить, какой вид А2 примет это явление в любой последующий момент t2. Однако статистические идеи, нашедшие свое завершение в квантовой физике, рассматривают всякое явление А1 как заданное. в момент t1 лишь с определенной вероятностью Р1,то есть с определенными погрешностями характеристик. Зная соответствующий физический закон, мы можем вычислить лишь, что в последующий момент t2 оно примет вид А2 с определенной вероятностью Р2. Очевидно, что наше знание увеличилось, обогатилось знанием связи между вероятностями Р1 и Р2. Следовательно, ни о каком индетерминизме не может быть и речи, ибо здесь лишь один вид детерминизма сменился другим, более содержательным, учитывающим диалектическое единство необходимости и случайности.

Рассматриваемое понятие вероятности является не субъективной мерой нашего ожидания, а объективной категорией, мерой перехода возможности в действительность. Непонимание этого обстоятельства, столь широко распространенное среди математиков, естественников, а тем более среди буржуазных философов, как видно, разделяет и Винер. Иначе – чем объяснить тот факт, что он сближает взгляды Гиббса, Лебега, Фрейда и св. Августина на том основании, что последний усматривал в строении Вселенной “элемент случайности; это органическое несовершенство можно рассматривать, не прибегая к таким сильным выражениям речи, как зло” (9). Яснее нельзя показать, что метафизическое противопоставление необходимости случайности в конце концов приводит к мистическим спекуляциям.

Сюда же примыкают замечания Винера о возрастании энтропии Вселенной и сомнение в “действительном существовании Вселенной как целого” (10). Нестрого доказано, что [c.8] понятие “возрастания энтропии” или так называемой “тепловой смерти” применимо лишь к той или другой части Вселенной, но не к Вселенной в целом, а поэтому Винер не прав, говоря, что Вселенной в целом “присуща тенденция к гибели” (10), будто “очень вероятно, что вся окружающая нас Вселенная умрет тепловой смертью” (30).



Само понятие “Вселенная в целом”, по-видимому, включает в себя все существующее. Следовательно, оно является лишь особым аспектом понятия материи. Распространять на такие понятия любые закономерности, выведенные из наблюдений над отдельными частными объектами, не всегда допустимо, ибо это иногда приводит к абсурдным следствиям. Нелепо, например, говорить применительно ко Вселенной в целом о выделенных направлениях в пространстве, о направлении развития и др. Мы наблюдаем всегда лишь ограниченную часть Вселенной (в наше время в радиусе 2 миллиардов световых лет). Экстраполяции далеко за эти пределы, как правило, не могут быть обоснованы. Теория относительности учит, что явления, удаленные от нас столь далеко, что свет, идущий от них, не может достигнуть нас, пока мы существуем, помогут быть нами познаны. Но отсюда не следует, будто существуют миры, не взаимодействующие между собой. Кроме того, цельность Вселенной не обязательно должна сводиться к взаимодействию ее частей. Единство Вселенной состоит в ее материальности, в том, что при бесконечном богатстве различий все ее части вечно изменяются, превращаются, подчиняются таким общим законам, как закон сохранения и превращения энергии и подобные ему.

Покончив с этими вводными замечаниями, перейдем теперь к истории кибернетики. Винер излагает очень убедительно сходство в обмене информацией и в управлении между живыми организмами или внутри организма, с одной стороны, и между машинами или в самой машине – с другой (13–14). О различии между ними он говорит глухо. Между тем это различие крайне существенно, игнорирование этого различия ведет к недопустимому отождествлению работы машины с деятельностью живого организма, к нелепым и вредным измышлениям, о чем сам Винер и дальнейшем предупреждает (32).

Сочтя нужным предпослать самому изложению зарождения кибернетики целый экскурс в историю физики, Винер дал неверную трактовку теории относительности, именно ту, которую распространили ее позитивистские [c.9] популяризаторы.


Прежде всего смысл нулевого результата знаменитого эксперимента Майкельсона – Морли вовсе не состоит в том, что “просто нет способа определить движение материи через эфир” (17), как выражается Винер, а в том, что эфира не существует. Винер теории относительности даст субъективистские истолкования, сводя относительность к покоящимся или движущимся наблюдателям (17). Часть вины за это падает на самого Эйнштейна, который, находясь под влиянием философии Маха, употреблял этот образ при изложении своей теории. В последний период своей жизни Эйнштейн отошел от махизма, в течение многих лет боролся против него, подчеркивал объективный характер теории относительности, указывал, что ее название мало соответствует ее содержанию. Требуя, чтобы физические законы были инвариантны относительно движения системы отсчета, независимы от движения наблюдателя, эта теория придает им новую ступень философской абсолютности, приближает нас к адекватному познанию природы. Однако Винеру важно другое – подкрепление субъективного идеализма научным по видимости аргументом. Он признает это сам, говоря, будто, согласно новым воззрениям физики, “мир, как действительно существующий, заменен в том или ином смысле миром, каким его случается обозревать, и старый наивный реализм физики уступает место чему-то такому, с чем бы мог охотно согласиться епископ Беркли” (18). Поистине ценное признание, хотя оно и куплено ценой наговора на современную физику!

В главе “Прогресс и энтропия” Винер использует некоторые данные семантики. Сама по себе семантика – учение о значении слов – крайне важна для философии и любой конкретной науки. Однако бессмысленно рассуждать о сходстве и различии между “машиной” и “живым организмом”, если мы не уяснили себе с самого начала, что следует понимать под “машиной” и что под “живым организмом”. Заявление Винера, будто эту проблему “мы в нраве решать то так, то иначе, в зависимости от того, как нам будет удобнее” (31), изменив соответственно понятие “жизни”, не выдерживает критики.


Идя по этому пути, нетрудно отождествить такие понятия, как “белый” и “черный”, “добро” и “зло”, “пролетарий” и “капиталист”, – чем и пробавляются некоторые семантики. Удивительнее всего, что сам Винер, признавая необходимым отграничить понятие “жизни” так, чтобы оно не включало в себя явления, “имеющие туманное [c.10] сходство с жизнью в нашем представлении о ней” (32), вслед за тем предлагает “избегать таких сомнительных понятий, как, например, “жизнь” (32). Хороша была бы наука при подобном подходе! Ясно, что значение слов определяется не понятиями удобства, а соответствием слова тому, что оно обозначает, – действительности. Так и слово “жизнь” обозначает не что угодно, а исторически сложившуюся особую форму движения материи, а именно белковых тел, постоянно обновляющих свои химический состав путем питания и выделения, способных к росту и размножению. Включение в понятие “живого” машин или некоторых астрономических явлений на том основании, что всем им присуще убывание энтропии, не более обоснованно, как считать стулья и столы четвероногими потому, что у них, как у кошек и собак, по четыре “ноги”. Сам же Винер пишет, что когда он сравнивает живой организм с машиной, то он “ни на минуту не допускает, что специфически физические, химические и духовные процессы жизни в нашем обычном представлении о ней одинаковы с процессами в имитирующих жизнь машинах” (32). Это не мешает ему употреблять в дальнейшем без оговорок такую антропоморфную терминологию, как “научающие машины”, “механизм ищущий свое предназначение путем процесса научения”, “теория научения для машин”, “человек – специфический тип машины”, “машина, возможно, имеет ощущения” и другие (см. стр. 39, 68, 75, 91, 96), способные сбить с толку многих читателей.

Поучительны также размышления Винера о “трудности понимания ученого толпой”. Само это противопоставление является следствием индивидуалистического способа мышления, характерного для буржуазного интеллигента. Он пробивает себе дорогу, “делает свою научную карьеру” в одиночку, полагаясь всецело на свое личное дарование.


Солидарность и дисциплинированность, присущая рабочему классу, ему чужда. Они пугают его, в своем анархическом мышлении он не способен понять, что они сознательны, добровольны, и видит в них угрозу своей мнимой “свободе”. Массы трудящихся,, которым он обязан всеми благами, самой возможностью заниматься наукой, он третирует, как “толпу”, не доросшую до понимания труда ученых, для которой “больше интереса представляют индивидуальные противники, чем такой противник, как природа” (31). Впрочем, возможно, что Винер под “толпой” понимал здесь некоторые продукты обработки комиксами, кровавыми [c.11] “боевиками” бульварной литературы, кино, радио и желтой прессой. В таком случае мы не станем спорить с ним.

Весьма охотно Винер повторяет разного рода высказывания некоторых западных мыслителей, сеющих настроения обреченности человечества. Как известно, этот прием со времен Шопенгауэра и Ницше весьма популярен среди апологетов империализма. Поскольку все труднее становится изображать капиталистический строй благодеянием для человечества, то оправдывают его тем, что, мол, дурно, гибельно все существующее. Возможно, что под влиянием англичанина Джинса Винер замечает, что “очень возможно, что жизнь представляет собой редкое явление, во Вселенной; что она ограничена, по-видимому, рамками солнечной системы или даже... только рамками Земли”. Но Джинс, пропагандировавший это утверждение, которое лишь наукообразно воспроизводит церковную догму о привилегированном положении нашей планеты как единственной, удостоившейся внимания бога, был посрамлен развитием астрономии. Последняя доказала существование наряду с нашей системой других планетных систем. С вероятностью, сколь угодно близкой к достоверности, можно утверждать, что в вечном круговороте материи в неподдающемся воображению множестве звездных систем (и в том числе и в нашей Галактике) существуют множества планетных систем, в которых вновь и вновь создаются условия, напоминающие те, которые когда-то на Земле с неизбежностью привели к зарождению жизни.


Таким образом, “духовный пессимизм профессионального ученого”, о котором Винер замечает, что он “чужд эмоциональной эйфории среднего человека, и в частности среднего американца”,– со стороны естествознания ничем не обоснован. Этот пессимизм отражает в конечном счете оправданное чувство страха перед неминуемой гибелью того строя, с судьбами которого чувствует себя связанной избранная верхушка буржуазной интеллигенции. Здесь, как и во многих других случаях, Винер непоследователен. Он способен выступить против подобных пессимистических настроений, как обусловленных “только нашей слепотой и бездеятельностью”, и тут же, двумя строками ниже, предвещать “конечную гибель нашей цивилизации”, заявлять, что “простая вера в прогресс является не убеждением силы, а убеждением покорности и, следовательно, слабости”. [c.12]

Рассматривая отношение последователей различных религии к идее прогресса, Винер ставит на одну доску с ними и коммунистов, которые “верят, что рай на земле не наступит без борьбы”. Не правда ли, странно, что, ратуя за семантический подход к терминам, Винер не заметил различия между слепой верой приверженцев религиозных догм и мистических откровений, с одной стороны, и уверенностью, основанной на знании законов общественного развития, которая присуща сторонникам научного коммунизма – с другой. Нельзя не отметить, что изображение коммунизма как разновидности религиозной веры составляет один из излюбленных приемов как религии, так и антикоммунистической пропаганды.

Винер попутно отмечает, что в Соединенных Штатах не осуществлен “идеал” свободного общества, в котором “барьеры между индивидуумами и классами не слишком велики”. Причину этого он усматривает в расовом неравенстве. Между тем тот факт, что “расовое превосходство белых не перестает быть символом веры большей части нашей страны” (т. е. США), вызван не биологическими, а классовыми причинами – теми же самыми причинами, которые вызывают превращение американской демократии в пустой звук. Прибыли миллиардеров и миллионы безработных, дворцы фабрикантов смерти и смерть в трущобах бедняков, все средства власти – насилие, обман и подкуп – на одном полюсе общества и прикрытое видимостью “свободы” бесправие – на другом,– вот те настоящие барьеры, о которых Винеру следовало сказать.


Угроза уничтожения остатков демократических прав, исходит от капиталистических монополий. В других случаях Винер способен найти слова уничтожающей критики, например, по отношению к фашистам, стремящимся, как он говорит, к “построенному по образцу муравьиного общества человеческому государству”. К сожалению, этот дар слова покидает его, когда дело касается оценки классовых противоречий в капиталистическом обществе.

При всем этом мы, конечно, с удовлетворением встречаем всякую прогрессивную мысль Винера. Нас радуют его правильные взгляды на зависимость духовной деятельности от физиологического развития живого организма. Но нас огорчает, когда мы видим, что он считает возможным эклектически объединять локковскую теорию ассоциации, которая хотя и материалистична, но механистична, с теорией [c.13] условных рефлексов И.П.Павлова, дающей подлинно научное объяснение высшей нервней деятельности животных и человека. Это тем более досадно, что сам Винер выступает против механистического отождествления мозга со счетно-цифровой машиной, указывая, что такое отождествление справедливо критикуется физиологами и психологами. Во всем этом, как видно, мало последовательности. Тем не менее с общим выводом, к которому приходит здесь Винер, нельзя не согласиться. При современном состоянии науки о физиологических основах психики высказывания физиологов и психологов о различиях между поведением живых организмов и функционированием машин должны быть столь же осторожными, как и высказывания математиков, физиков и инженеров о сходствах между ними. Приходится, однако, констатировать, что подобную осторожность далеко не всегда соблюдают и те и другие. Неточные высказывания часто встречаются и у философов, пишущих о кибернетике.

Рассматривая историю и содержание языка, Винер неправильно представляет его социальную природу. Он не понимает, что язык возник из звуковой сигнализации наших животных предков тогда, когда их стадо постепенно превратилось в первобытный трудовой коллектив. Для целенаправленного, согласованного действия этого коллектива понадобился язык как средство взаимного общения.


Эта решающая роль труда в процессе происхождения человека и его языка ускользнула от внимания Винера. Он неправомерно говорит о “языке” животных и считает, что у птиц имеются элементы понимания своего языка. Еще раньше он говорил о “муравьином обществе” в том же смысле, как и о человеческом, хотя термин “общество” применим к животным лишь условно. Идеалистическое, идущее от Канта, понимание Винером природы языка ярко выражено в его утверждении, будто “интерес человека к языку, по-видимому, является врожденным интересом к шифрованию и дешифрованию”, между тем как “не в натуре животного разговаривать или испытывать потребность в разговоре”, или будто “у примитивных групп размер общества... ограничен трудностью передачи языка”. В действительности все обстояло наоборот: размер примитивной группы, зависевший от условий ее материальной жизни, и в первую очередь от источников питания, определил и сферу распространения ее языка. [c.14]

Может показаться, что мы критикуем Винера слишком придирчиво. Однако это не так, ибо мы останавливаемся здесь лишь на некоторых важнейших его ошибках. Ошибки эти вовсе не безобидны. Так, исходя из своего неправильного понимания языка, Винер приходит к выводу, что “современные средства сообщения” делают “мировое государство” неизбежным, давая тем самым наглядный пример того, как ложные методологические установки в казалось бы чисто “академической” области могут быть использованы для обоснования самых реакционных политических идей.

Утверждая, что передача сигналов звуковых, световых, по телеграфу или радио “не влечет за собой передвижения ни крупицы материи”, Винер не желает считаться с тем, что свет и радиоволны представляют собой форму материи, качественно отличную от ее корпускулярной формы, от вещества, не говоря уже о звуковой передаче, обусловленной движением вещественной среды (например, колебания воздуха), и о телеграфе, где действует электрический ток – передвижение частиц вещества – электронов по проводу. Философский смысл этого высказывания Винера ясен.

Оглавление


Э. Кольман. О философских и социальных идеях Норберта Винера (вступительная статья 1958 г.)

Предисловие. Идея вероятностной Вселенной

Глава I. История кибернетики

Глава II. Прогресс и энтропия

Глава III. Устойчивость и научение - две формы коммуникативного поведения

Глава IV. Механизм и история языка

Глава V. Организм в качестве сигнала

Глава VI. Право и сообщение

Глава VII. Сообщение, секретность и социальная политика

Глава VIII. Роль интеллигенции и ученых

Глава IX. Первая и вторая промышленные революции

Глава X. Некоторые коммуникативные машины и их будущее

Глава XI. Язык, беспорядок и помехи



Организм в качестве сигнала


Данная глава содержит элементы фантастики. Фантазия всегда находилась на службе у философии, и Платон не стыдился выразить свою эпистемологию в метафоре пещеры. Д-р Броноский между прочим отмечает, что математика, которую большинство рассматривает как наиболее точную науку из всех наук, представляет наиболее колоссальную метафору, которую можно только вообразить, и что ее следует оценивать как интеллектуально, так и эстетически с точки зрения справедливости этой метафоры.

Метафора, о которой пойдет речь в этой главе, образована при помощи такого образа, где организм рассматривается в качестве сигнала. Организм противоположен хаосу, разрушению и смерти, как сигнал противоположен шуму. Описывая организм, мы не пытаемся точно определить в нем каждую молекулу и постепенно каталогизировать его молекула за молекулой; мы стремимся разрешить некоторые вопросы, раскрывающие форму строения организма, – форму строения, которая становится более значимой и менее вероятной по мере того, как организм становится, так сказать, более цельным.

Мы уже видели, что некоторые организмы, как. например, человеческие, стремятся на время сохранить, а часто даже повысить уровень своей организации в качестве местного явления в общем потоке возрастающей энтропии, возрастающего хаоса и дедифференциации. Жизнь – это разбросанные там и сям островки в умирающем мире. Процесс, благодаря которому мы, живые существа, оказываем сопротивление общему потоку упадка и разрушения, называется гомеостазисом(*). [с.103]

Мы можем продолжать жить в той весьма специфической среде, которую создаем, только до тех пор, пока мы не начнем разрушаться быстрее, чем сможем восстанавливать себя. После этого мы умрем. Если температура нашего тела поднимется или упадет на 1° ее нормального уровня 98,6° по Фаренгейту, то мы станем замечать это, а если она подымется или упадет на 10°, то мы, несомненно, умрем. Кислород, углекислый газ, соль в нашей крови, гормоны, выделяющиеся железами внутренней секреции, – все они регулируются механизмами, которые имеют тенденцию сопротивляться любым неблагоприятным изменениям их соотношений.
Эти механизмы составляют так называемый гомеостазис и представляют собой негативные механизмы обратной связи такого типа, который подчас воплощен в механических автоматах.

Именно форма строения, сохраняемая этим гомеостазисом, представляет собой пробный камень нашей личной индивидуальности. Наши ткани изменяются на протяжении нашей жизни: принимаемая нами пища и вдыхаемый воздух становятся плотью и костью нашего тела, а преходящие элементы нашей плоти и костей ежедневно выделяются из нашего тела вместе с экскрементами. Мы лишь водовороты в вечно текущей реке. Мы представляем собой не вещество, которое сохраняется, а форму строения, которая увековечивает себя.

Форма строения представляет собой сигнал, и она может быть передана в качестве сигнала. Каким еще образом мы используем наше радио, кроме как путем передачи форм строения звуков, и наши телевизионные установки – кроме как посредством передачи форм строения света? Любопытно и поучительно рассмотреть, что произошло бы, если бы мы могли передать всю форму строения человеческого тела, человеческого мозга с его памятью и перекрестными связями таким образом, чтобы гипотетический приемочный аппарат мог бы перевоплотить эти сигналы в соответствующую материю, способную в виде тела и мозга продолжать процессы жизни и посредством процесса гомеостазиса сохранять целостность, необходимую для этого продолжения.

Вторгнемся в область научно-фантастической беллетристики. Около сорока пяти лет назад Киплинг написал одну из своих наиболее замечательных новелл. Это произошло в то время, когда мир уже знал о полетах братьев Райт, но авиация еще не стала обычным явлением. Киплинг назвал [с.104] эту новеллу “With the Night Mail”, и она имела своей целью показать мир, подобный миру сегодняшнего дня, когда авиация стала естественным делом, а Атлантический океан – озером, которое можно пересечь за одну ночь. Киплинг предположил, что воздушные полеты столь прочно объединили мир, что войны вышли из употребления, а все действительно важные мировые проблемы решались Бюро авиационного управления, первейшей обязанностью которого было управление воздушным движением, в то время как ее побочными обязанностями было “все то, что это управление влекло за собой”.


Киплинг представлял себе, что при такой постановке дела различные местные власти постепенно были бы вынуждены отказаться от своих прав или потеряли бы свои местные права и что центральная власть Бюро авиационного управления возложила бы на себя эти обязанности. Картина, которую рисует Киплинг, носит до некоторой степени фашистский характер, и это понятно, если учесть его симпатии, при этом принимая во внимание даже то, что фашизм не является необходимым условием рассматриваемой им ситуации. Золотой век Киплинга есть золотой век британского полковника, вернувшегося из Индии. Более того, будучи влюблен в технические безделушки, подобные собранию колесиков, которые вращаются и производят шум, он делал упор на физическое транспортирование человека на далекие расстояния, а не на транспортирование языка и идей. Он, по-видимому, не осознавал, что до того пункта, до которого доходят слово человека и его способность восприятия, расширяется его управление и в известном смысле его физическое существование. Видеть весь мир и отдавать приказы всему миру – это почти то же самое, что находиться повсюду. При всей своей ограниченности Киплинг тем не менее обладал проницательностью поэта, и ситуация, которую он вообразил, по-видимому, быстро наступает.

Для того чтобы понять более важное значение передачи информации по сравнению с просто физическим транспортированием, допустим, что архитектор в Европе руководит постройкой здания в Америке. Я предполагаю, конечно, что имеется соответствующий штат строителей, производителей работ и так далее непосредственно на месте строительства. В этих условиях даже без передачи или приема каких-либо материальных продуктов архитектор может принять активное участие в строительстве здания. Пусть он, как обычно, [с.105] составит свой проект и спецификацию. Даже в настоящее время нет оснований, чтобы рабочие копии этого проекта и спецификации были переданы на участок строительства на той же самой бумаге, на какой они были нанесены в кабинете архитектора.


Автоматическая станция для передачи факсимиле дает средства, посредством которых факсимиле всей необходимой документации может быть передано в долю секунды, и полученные копии будут столь же хорошим рабочим планом, как и оригинал. Архитектора можно держать в курсе дела о ходе работы при помощи фотографических снимков, производимых ежедневно или несколько раз в день; а эти снимки могут быть переданы фототелеграфом. Любое замечание или совет, которые архитектор пожелает дать по работе своему уполномоченному, могут быть переданы по телефону, по фототелеграфу или по телетайпу. Короче говоря, физическая транспортировка архитектора и его документов может быть весьма эффективно заменена передачей сигналов, что не влечет за собой передвижения ни одной крупицы материи с одного конца линии на другой.

Мы рассматриваем два типа связи, а именно: материальные перевозки и передачу лишь одной информации, – но в настоящее время человек может переезжать с одного места на другое только посредством первого типа связи, а не в качестве сигнала. Однако даже сейчас передача сигналов помогает распространять человеческие чувства и человеческие способности действия с одного конца света на другой. В этой главе уже высказывалось предположение, что различие между материальной транспортировкой и транспортировкой сигналов теоретически никак не является постоянным и непереходимым.

Это заводит нас очень далеко в область вопроса о человеческой индивидуальности. Проблема природы человеческой индивидуальности и барьера, отделяющего одну личность от другой, столь же стара, как и история. Христианская религия и ее средиземноморские предшественники воплотили это различие в понятие души. Согласно христианству, индивидуум обладает порожденной актом зачатия душой, которая будет продолжать существовать целую вечность среди “блаженных”, или “проклятых”, или в одной из небольших промежуточных лакун – “преддверий ада”, допускаемых христианской религией.

Буддисты придерживаются взгляда, который согласуется с христианской традицией, что душа бессмертна, однако [с.106] это бессмертие душа обретает в теле другого животного или другого человека, а не в раю или в аду.


Буддизм допускает существование рая и ада, хотя и считает, что индивидуум пребывает там временно. Однако в самом последнем раю буддистов – в состоянии нирваны – душа теряет свою особенную индивидуальность и поглощается великой душой мира.

Эти взгляды были науке неподсудны. Наиболее интересным ранним научным мнением о бессмертии души является мнение Лейбница, который заявлял, что душа откосится к более обширному классу постоянных духовных сущностей, названных им монадами. Начиная с акта создания, эти монады проводят все свое существование в акте восприятия друг друга, хотя одни восприятия будут более ясные и отчетливые, а другие – туманные и неясные. Однако это восприятие не представляет собой никакого подлинного взаимодействия монад. Монады “не имеют окон” и наставлены богом при создании мира таким образом, что они должны сохранять свои заранее определенные взаимоотношения друг с другом вечно. Монады неуничтожимы.

За философскими взглядами Лейбница на монады кроются некоторые весьма интересные биологические умозрения. Именно во времена Лейбница Левенгук впервые применил простой микроскоп к исследованию очень мелких животных и растении. Среди существ, которых он увидел, были сперматозоиды. У млекопитающих сперматозоиды обнаружить и увидеть гораздо легче, чем яйцеклетки. Человеческие яйцеклетки выделяются одновременно, а неоплодотворенные утробные яйцеклетки или очень ранние эмбрионы были до недавнего времени редкостью в анатомических коллекциях. Поэтому для первых ученых, пользовавшихся микроскопами, совершенно естествен соблазн рассматривать сперматозоид в качестве единственного важного элемента в развитии плода и целиком игнорировать возможность такого пока еще не наблюденного явления, как оплодотворение. Более того, их воображению казалось, что передняя часть, или головка сперматозоида, – это мельчайший свернувшийся зародыш с головой вперед. Предполагали, что этот зародыш содержит в себе сперматозоиды, которые могут развиться в следующее поколение зародышей и взрослых существ, и так далее ad infinitum.


Предполагалось, что женская особь – просто кормилица сперматозоида. [с.107]

Конечно, с современной точки зрения эти биологические взгляды ложны. Сперматозоид и яйцеклетка почти одинаково участвуют в определении индивидуальной наследственности. Более того, зародышевые клетки будущего поколения содержатся в них in posse, а не in еsse. Материя не является безгранично делимой, и ни с какой абсолютной точки зрения она не может рассматриваться как совершенно, до конца, делимая, а дальнейшие последовательные дробления, необходимые для того, чтобы могли сформироваться сперматозоиды, открытые Левенгуком, которые имеют сравнительно высокую степень организации, очень скоро привели бы нас к частице, меньшей электрона.

С точки зрения господствующих в наше время воззрений постоянство индивидуума в противоположность взглядам Лейбница имеет вполне определенное начало во времени, однако оно может иметь конец во времени даже без смерти индивидуума. Хорошо известно, что первое клеточное дробление оплодотворенного яйца лягушки приводит к образованию двух клеток, которые в соответствующих условиях можно отделить друг от друга. Если их отделить, то каждая разовьется в лягушку. Это представляет собой не что иное, как нормальное явление рождения близнецов в случае, когда эмбрион анатомически достаточно податлив, чтобы позволить проведение такого опыта. То же самое происходит в случае развития близнецов у людей; этот процесс представляет собой нормальное явление и у тех армадиллов, которые при каждых родах приносят ряд четверней. Более того, именно в результате этого явления рождаются близнецы-уроды, когда отделение двух частей эмбриона бывает неполным.

Однако с первого взгляда эта проблема рождения близнецов может показаться не столь важной, какой она в действительности является, так как в подобных случаях у животных и у человека двойни рождаются с нормально развитыми разумом и душой. В этой связи даже проблема близнецов-уродов, то есть не полностью отделившихся близнецов, не является серьезной.


Жизнеспособные близнецы- уроды всегда должны иметь либо единую центральную нервную систему, либо хорошо развившуюся пару отделенных друг от друга мозгов. Трудность в другом; она связана с проблемой обособления индивидуальности в одном индивидууме.

Около тридцати лет назад д-р Мортон Принс из Гарвардского университета привел историю болезни девушки, внутри [с.108] тела которой как бы сменяли друг друга и даже до известного предела сосуществовало несколько более или менее развившихся личностей. В настоящее время среди психиатров принято относиться с некоторым презрением к работам д-ра Принса и приписывать это явление истерии. Вполне возможно, что разделение личностей никогда не было таким полным, как, по-видимому, иногда считал Принс, однако, несмотря ни на что, это было все-таки разделение личности. Слово “истерия” относится к явлению, которое хорошо наблюдается докторами, но которое столь мало объяснено, что это слово можно рассматривать просто как эпитет, который сам требует разъяснений.

Во всяком случае, ясно одно. Физическое постоянство личности не состоит из материи, из которой она сделана. Современные методы лечения элементов, участвующих в обмене веществ, показывают гораздо более быстрый, чем долгое время считали возможным, цикл обновления не только тела в целом, но и каждой составляющей его части. Биологическая индивидуальность организма, по-видимому, заключается в известном постоянстве процесса и в запоминании организмом последствий своего прошлого развития. Это, по-видимому, также имеет силу и для его духовного развития. Говоря языком счетно-аналитической техники, индивидуальность разума заключается в удерживании прошлых программных катушек машины и накопленных ею данных и в ее постоянном усовершенствовании по уже запланированным линиям.

При этих обстоятельствах, подобно тому как вычислительная машина может быть использована в качестве модели, по которой программируют другие вычислительные машины, а также подобно тому как будущее усовершенствование двух этих машин будет проходить параллельно, кроме случаев изменений, могущих иметь место в программной катушке и в режиме работы, точно так же не существует несовместимости в живом индивидууме, раскалывающемся надвое или разветвляющемся на два различных индивидуума, которые, обладая одинаковым прошлым, развиваются по все более различающимся путям.


Это имеет место при развитии близнецов; однако нет основания не предполагать, почему бы этого не могло произойти без подобного разделения в отношении тела с тем, что мы называем разумом. Опять-таки говоря языком вычислительной техники, на известной ступени машина, которая раньше представляла [с.109] собой единый агрегат, может оказаться расчлененной на отдельные агрегаты с большей или меньшей степенью независимости. Это было бы приемлемым объяснением наблюдений Принса.

Более того, можно допустить, что две большие ранее не спаренные машины могут стать спаренными и работать, начиная с этого момента, как единая машина. В самом деле, такого рода вещи происходят в соединении зародышевых клеток, хотя, возможно, не на той стадии, какую мы обычно называем чисто духовной. Духовной идентичности, необходимой для подкрепления учения церкви об индивидуальности души, конечно, не существует ни в каком абсолютном смысле, приемлемом для церкви.

Резюмируем. Индивидуальность тела есть скорее индивидуальность огня, чем индивидуальность камня, это индивидуальность формы строения, а не кусочка вещества. Эта форма может быть передана или видоизменена и скопирована, хотя в настоящее время мы лишь знаем, как скопировать ее на близком расстоянии. Когда одна клетка делится на две клетки или когда один из генов, в котором заложено наше телесное и духовное первородство, расщепляется, подготавливая условия для редукционного дробления зародышевой клетки, тогда мы получаем процесс деления материи, которой обусловлена способность формы живой ткани воспроизводить себя. Раз это так, то нет абсолютного различия между типами передачи, которые мы можем использовать для посылки телеграммы из страны в страну, и типами передачи, которые, по крайней мере теоретически, возможны для передачи живых организмов, подобных человеку.

В таком случае допустим, что идея о возможности путешествовать при помощи телеграфа наряду с путешествиями поездом и самолетом не является абсурдной сама по себе, сколь бы далека она ни была от реализации.


Конечно, трудности чрезвычайны. Можно определить нечто подобное объему значимой информации, переданной всеми генами в зародышевой клетке, и тем самым определить объем наследственной информации как наученную информацию, которой обладает человек. Для того чтобы этот сигнал был вообще значимым, он должен передать по меньшей мере столько же информации, сколько содержат все тома Британской энциклопедии. Фактически если мы сравним ряд асимметричных атомов углерода, имеющихся во всех молекулах [с.110] зародышевой клетки, с числом точек и черточек, необходимых для написания Британской энциклопедии, то мы найдем, что первые представляют собой значительно больший по объему сигнал, чем вторые; а когда мы осознаем, какие должны быть условия для телеграфной передачи такого сигнала, то это произведет на нас еще более сильное впечатление. Любое развертывание человеческого организма должно представлять собой процесс прохождения луча через все его части и соответственно будет иметь тенденцию разрушать ткань на своем пути. Сохранение устойчивости организма, в то время как часть его медленно разрушается в целях пересоздания ее на другом материале где-нибудь в другом месте, повлечет за собой понижение степени деятельности организма, что в большинстве случаев разрушило бы жизнь в ткани.

Иначе говоря, тот факт, что мы не можем передавать телеграфно форму строения человека из одного места в другое, по-видимому, обусловлен техническими трудностями, и в частности трудностями сохранения жизни организма во время такой радикальной перестройки. Сама же идея весьма близка к истине. Что касается проблемы радикальной перестройки живого организма, то трудно найти гораздо более радикальную перестройку, чем перестройка бабочки в течение стадии куколки.

Я изложил эти вещи не потому, что хочу написать научно-фантастический рассказ, имеющий дело с возможностью телеграфирования человека, а потому, что это может помочь нам понять, что основная идея сообщения состоит в передаче сигналов и в том, что физическая передача материи и сигналов есть только один возможный путь достижения этой цели.Было бы полезно пересмотреть критерий Киплинга о важности движения в современном мире с точки зрения движения, которое в основном является не столько передачей человеческих тел, сколько передачей человеческой информации. [с.111]